К Кеттельрингу часто приходят разные люди, торговые партнеры хозяина, его агенты и представители, владельцы плантаций, обремененных закладными, управляющие сахарными заводами и шумные фермеры.
— Алло, мистер Кеттельринг, моя жена была бы рада видеть вас у себя.
— Алло, мистер Кеттельринг, зайдем выпить по рюмочке коктейля…
А через минуту они начинают заикаться под безразличным взглядом Кеттельринга. Мол, неурожаи, мистер Кеттельринг, плохой сбыт, да еще эти ворюги мулаты… и тому подобное. Кеттельринг даже не дает договорить, ему скучно. Сделаете так-то и так-то, мистер, принесете мне отчетность, я посмотрю сам. И человек чувствует себя униженным, переминается с ноги на ногу, потеет и мучительно, до колик ненавидит этого босса, который от имени своего хозяина приставил ему нож к горлу.
А Кеттельринг тем временем проверяет в самом себе странную и тревожную гипотезу: быть может, это и есть мое прошлое, мое подлинное "я"? Быть может, я был рабовладельцем с бичом, плантатором или еще кем-нибудь — одним из тех, кто распоряжается богатством и людьми? Разве я мог бы приказывать, если бы не умел этого раньше! Попробую-ка я упражняться на других, тогда, быть может, этот голос отчетливее зазвучит во мне. Или, может, мне станет больно от удара, который я нанесу другому, и я вдруг пойму, что тоже когда-то получал удары…
Если отвлечься от внешних событий, то в жизни Кеттельринга чередовались два состояния — скука и опьянение. И ничего другого, больше ничего. Скука переходила в опьянение, и опьянение сменялось скукой. В скуке — самая страшная и противная будничность. Внимание человека, объятого скукой, устремлено на все мелкое, противное, пустое, безнадежное.
От него не укроется ничто смрадное и ветхое, он внимательно следит за бегущим клопом, за разложением падали, за растущей трещиной в потолке, он остро ощущает всю гнусность жизни. А опьянение?
Пусть оно вызвано ромом, скукой, наслаждением или жарой, — лишь бы человек был увлечен, лишь бы помрачились чувства, лишь бы им овладел бешеный восторг. Хочется схватить все, все сразу, набивать себе рот, рвать добычу руками, жадно выжать все наслаждения и насытиться ими до предела-и соком фруктов, и женским телом, и прохладой листвы, и пылающим огнем. Если ничему нет границ, нет их и для нас, все, что движется, движется в нас самих. Это в нас покачиваются пальмы и женские бедра, в нас струятся солнечные блики и неустанно плачет вода.
Посторонитесь же, дайте дорогу человеку, который так велик и так пьян, что вмещает в себе все — и звезды, и шум деревьев, и распахнутые врата ночи.
Ах, что за пейзажи рисуют нам опьянение или скука!
Пейзажи, застывшие в сухой, мертвой неподвижности или пропитанные гнилостной сыростью, полные липкой грязи, мух, зловония, разложения… Или другие, подобные праздничному хороводу, пронизанные ароматами, жгучим желанием, душными цветами, влагой и головокружением…
Знаете, из скуки и опьянения можно создать отличный ад со всем, что полагается; он будет так обширен, что вместит в себя еще и рай — рай со всеми его отрадами и восторгами, с его наслаждениями; этот рай и есть самая пучина ада, ибо там рождаются отвращение и скука.
XXX
Назовем наугад: Гаити, Пуэрто-Рико, Барбуда, Гваделупа, Барбадос, Тобаго, Кюрасао, Тринидад. Голландские торговцы, британский колониальный "свет", морские офицеры из США, скептическая, нечистоплотная французская бюрократия. И всюду креолы щебечут на patois[41], негры, filles de couleur[42], много людей жестоких, еще больше несчастных, а больше всего тех, кто тщится сохранить свое достоинство, поколебленное пьянством, зудом и связями с цветными женщинами.
Наш Икс не искал нового, пока можно было идти проторенным путем, и все же ему приходилось недели и месяцы жить где-то у самых джунглей, сотрясаемых ветром или дымящихся от тропических ливней, под соломенной крышей, в хижине, построенной на сваях, как голубятня, — чтобы не досаждали крабы и стоножки. Здесь он восседал на деревянных ступеньках, и, пока негр вытаскивал клещей из его ступни, Кеттельринг надзирал за тем, как еще несколько сот акров, отвоеванных у дикой природы, превращаются в посев, где вырастает злак, именуемый Процветанием.
Благодать цивилизации нисходит на этот край — она в том, что неграм отныне придется работать больше, чем прежде, но они останутся такими же нищими, как были. Зато где-то далеко, в другой части света, крестьянам станут убыточны плоды их труда. Таков ход вещей, и мистеру Кеттельрингу все это совершенно безразлично. Тростник так тростник. Пусть же стучат топоры, жужжат москиты и кряхтят негры, — в конце концов все эти звуки просеются и откристаллизуются в цокот пишущих машинок… Нет, это не пишущие машинки, это квакают лягушки, трещат цикады, птица стучит клювом по дереву… Нет, это не птица и не шелест стеблей, это все-таки стучит машинка: мистер Кеттельринг сидит на земле и тычет пальцем в ржавые клавиши — всего лишь деловое письмо принципалу, ничего больше, но проклятая машинка насквозь проржавела от сырости!..
У Кеттельринга как-то отлегло от сердца; что поделаешь, письма уже не дописать, значит — надо возвращаться.
И вот, внеся свой вклад в дело разведения сахарного тростника на Антильских островах, Кеттельринг возвращается на пузатом суденышке, груженном ванилью, пиментом и какао, мускатным цветом и мандаринами, ангостурой и имбирем; суденышко благоухает, как лавка с колониальным товаром. Под голландским флагом тащится оно от гавани к гавани, подобно болтливой тетке, что останавливается посудачить перед каждой лавчонкой. Спешить некуда, сэр, засунем руки в карманы и будем глазеть. А на что?
Ну, на воду, на море, на солнечную дорожку, которая пролегла по нему, или на острова в синих тенях, на золотистые облака и летучих рыб, что разбрызгивают сверкающую воду. По вечерам — на звезды. Изредка подойдет грузный капитан, угостит пассажира толстой сигарой и тоже не ведет долгих речей. В конце концов совсем неплохо оставаться неким мистером Кеттельрингом… Где-то на горизонте непрерывно бушует гроза, ночью за завесой дождя полыхают алые зарницы, и море иногда начинает светиться — бледные голубоватые полосы разбегаются по воде и вдруг пропадают. А внизу, в черной бурлящей воде что-то все время светится собственным светом.
Кеттельринг, облокотясь, стоит у борта, душа его преисполнена чем-то, не похожим ни на скуку, ни на опьянение. Да, ясно одно, когда-то он вот так же плыл на корабле, такой же счастливый и беззаботный. Сейчас он бережно прячет в себе это чувство, чтобы сохранить его в памяти. Хочется запомнить это желание обнять весь мир, запомнить безмерное чувство любви и смутное ощущение свободы.
Камагуэно встретил его с распростертыми объятиями. Старый пират умел быть признательным сообщнику, который привез ему корабль с богатой добычей. Он принял Кеттельринга не в конторе, а в прохладной комнате за столом, покрытым камчатой скатертью, на которой стоят бокалы из английского стекла и кувшины с массивными серебряными крышками. Он наливает Кеттельрингу темное вино и — явно в знак уважения — не без труда ведет беседу по-английски. Украшенная арками и легкими колонками комната выходит в патио, вымощенный майоликой, посредине которого журчит фонтан, окруженный крохотными пальмами и миртами в фаянсовых горшках, — совсем как где-нибудь в Севилье. Сеньор Кеттельринг — сейчас дорогой гость.
— Мой дом — ваш дом, — говорит кубинец с великолепной старомодной испанской учтивостью, расспрашивает о поездке, о том, каков был обратный путь, словно речь идет об увеселительной прогулке досужего аристократа.
Но Кеттельринг не привык к традиционным околичностям, он сразу переходит к бизнесу. Так, мол, и так, положение такое-то, такой-то должник ненадежен, у такой-то фирмы есть перспективы, стоит вложить в нее деньги.