Но главное я сразу же понял: ты страшишься какого-то несчастья. Ах, Ина, моим полотенцем ты вытерла свое перепачканное лицо, а потом посмотрела на меня, словно бы издалека, и тихо сказала:
— Несчастье, Бруно, мне кажется, что произойдет несчастье.
И, помолчав немного, сказала еще:
— Поищи его, Бруно, найди его, он хотел встретиться с тем человеком.
— С каким человеком? — спросил я.
И ты ответила:
— Гунтрам хочет привести его сюда. Не знаю, кто он, Гунтрам хочет найти его и заставить что-то сделать.
Наверняка ты тогда знала так же мало, как и я, раз-другой ты спросила:
— Что же это происходит, Бруно, бога ради скажи мне, если ты что-то знаешь.
При этом ты испытующе смотрела на меня и держала меня за руку.
Ради тебя, Ина, я отправился в Холленхузен, только ради тебя, в темных участках можно было легко заблудиться, я скатился с откоса и пошел между рельсов, сначала заглянул в зал ожидания — его не было; в здание вокзала — тоже. Потом я обыскал все освещенные улицы и сунул голову в пивную «Загляни-ка», здесь — и повсюду — его не было. Я надеялся найти его в «Немецком доме», его и Трясуна, о котором я тебе не рассказал, не зная, что связывает его с Гунтрамом Глазером; но и в «Немецком доме» ни того, ни другого, только давнишние знакомые холленхузенцы сидели там и пили, они задержали меня, хотели мне предложить что-нибудь выпить, пиво, в которое один из них быстренько сбросил пепел своей сигары, этот тупица Лаацен.
Неожиданно оказалось, что Холленхузен — большой город и предоставляет такое обилие возможностей, что я едва не упал духом, я искал, искал, прошел мимо школы, не пропустил Кольцевую улицу, прошагал вдоль ограды кладбища и обошел вокруг Дома общины — Гунтрама Глазера найти мне не удалось. Не знаю, который был час, когда я вернулся домой; дверь была только прикрыта, маленькая лампа горела, но тебя не было, видимо, ты не выдержала. Спустя немного времени я вышел еще раз, в крепости горело много огней, куда больше, чем обычно в столь поздний час, но в твоей комнате было темно.
Это его шаги, шуршание его подшитых кожей бриджей сразу же выдает его, Иоахим совершает контрольный обход, как обычно, словно ничего у нас не изменилось; как видно, они совершенно уверены, что все будет так, как они того желают. Нельзя ему задвигать ворота, нужен знак, нужно подать ему знак, что здесь еще работают, металлическая щетка здорово визжит, когда я начищаю дисковый бороздник, тут уж сразу по телу бегут мурашки.
— Да-да, это я, я еще здесь.
— Рабочий день уже давно кончился, Бруно, — кричит он.
Я ничего не отвечаю на это, жду, чтоб он подошел, пусть посмотрит, как я работаю, своим собственным способом.
— Все у тебя сверкает, Бруно. Никто так не ухаживает за машинами, как ты.
— Металлическая щетка, — говорю я, — скребок и металлическая щетка, да пропитанная маслом тряпка.
— Твой собственный способ, полагаю я.
— Да.
— Но теперь уж кончай работу и помоги мне задвинуть ворота.
В руках у него нет тросточки, только карманный фонарь цилиндрической формы, как старательно избегает он осветить меня, как обычно, шарит лучом только в углу, меня он не ослепляет.
— Пошли, Бруно, кончай работу.
Опять его прежний, совсем другой тон, таким я хорошо знаю моего Иоахима, без раздражительности и недовольства он уже и не он, но чтоб я растерялся или смутился — этого он теперь не дождется.
— Попробуем вместе?
— Ворота задвигаются очень легко, — говорю я, — их можно одной рукой задвинуть.
— Ты идешь, Бруно? Пошли вместе, — говорит он. — Проверим, все ли в порядке.
Почему он приглашает меня, я же никогда еще не сопровождал его на контрольном обходе, наверняка хочет меня допросить, а если не допросить, так хочет, конечно, меня урезонить, однако просто так отклонить его предложение я не могу, нет, не могу.
— Мы все равно идем в твоем направлении, Бруно.
— Ладно, идем.
Как небрежно обшаривает он все лучом света, луч его фонаря так и летает, так и крутится над грядами, кружит по зеленой стене, пучок световых лучей еще не застыл столбом в воздухе, таким он станет, когда совсем стемнеет. А вот и он, его мерцающие глаза в зарослях туи: лесной кот, кто знает, как он к нам забрел, хорошо только, что Иоахим его не обнаружил. Слышал ли я что-нибудь о Лизбет, хотел он знать о нашей Лизбет, говорит он, и я отвечаю:
— Нет, ничего.
— А я к ней заходил, Бруно, у меня были дела в городе, и я к ней заглянул. Грустное зрелище, поверь мне. Представь себе, она не выказала ни малейшей радости, лежала недвижно, уставившись в потолок, ни единого слова не сказала, мне даже показалось, что она меня вообще не узнала.
Вот он и хочет знать, могу ли я это объяснить.
— Нет. Но, может, она очень устала, или у нее были сильные боли, — говорю я, — когда такой грузный человек долго лежит недвижно, так и дают себя знать всевозможные болезни и болячки.
— Ты, возможно, прав, Бруно.
Говорит он это рассеянно, я же определенно чувствую, что он рассчитывает и обдумывает что-то другое, может, какой-то план, от которого ждет для себя пользы, он забывает даже шарить вокруг лучом своего фонаря.
— Послушай, Бруно, а что, если мы вместе навестим как-нибудь Лизбет, хочешь? Ты же никогда не выезжаешь. Сколько я помню, ты еще никогда не бывал в городе, а это подходящий случай, я возьму тебя с собой в машине. Ну, как считаешь?
— Пожалуй, — говорю я.
— Значит, договорились?
— Не знаю еще, — говорю я.
А он в ответ:
— Ну подумай, Лизбет это заслужила.
Вот удивится он, если Лизбет и при втором его посещении не скажет ни единого слова, она же не хотела, чтобы к ней приходили, она поручила Магде сказать всем об этом, только нас двоих она рада видеть, шефа и меня.
— Может, нам взять с собой шефа, — говорю я, — если он поедет с нами, Лизбет будет очень рада.
— Он уже был у нее, — говорит Иоахим, говорит так резко, словно он на шефа в претензии. — Да, он был у нее один, никто не знает, как он туда добрался.
А что шеф у нее уже побывал, Иоахим заметил сразу, как вошел в палату, он тотчас все увидел.
— На ночном столике, Бруно, лежало доказательство, лежал подарок шефа, медаль.
Иоахим выключает фонарь, останавливается, стоит почти вплотную ко мне и шепотом, словно нас могут подслушать, говорит:
— Этой медалью, Бруно, шеф был сам когда-то награжден.
— Наверняка он ее забыл, показал Лизбет, положил на ночной столик и потом забыл, — говорю я.
Но Иоахим знает лучше:
— Не забыл он ее, а подарил, бездумно отдал, как многое другое. Ты не поверишь, Бруно, но есть проблемы, о которых шеф не в состоянии больше судить, словно он утратил разумное к ним отношение, и поскольку он не в состоянии этого осознать и оценить, он не в состоянии нести за это ответственность. Вот как обстоит с ним дело.
Знать бы только, что ему на это ответить, лучше все-таки было бы мне сразу идти домой, где меня ждет свежее молоко, копченая селедка и булка с изюмом. Теперь он направил луч на маточные гряды, он повернулся, пошел дальше и через плечо говорит:
— Мы все знаем, Бруно, как ты к нему привязан, знаем, что значит для тебя мой отец, именно поэтому ты должен быть готов к кое-каким переменам. Может, ты и сам давно заметил, что шеф совсем не тот, каким он был прежде, ты наверняка это заметил. Нам, во всяком случае, пришлось заключить, что он совершает безответственные поступки, каждый из нас независимо друг от друга это установил. Что он уже сделал и что он делает, может всем нам принести беду, и тебе тоже, Бруно, а раз это так, мы обязаны что-то предпринять, с тяжелым сердцем, в порядке самозащиты.
Он замолчал, он ждет, он надеется, что я подтвержу его слова, но я ничего не скажу, я сдержу данное слово.
— Вполне возможно, Бруно, что очень скоро ты разделишь это наше мнение, ты достаточно часто бываешь с моим отцом, понаблюдай, сравни и подумай, и если сочтешь, что наша озабоченность не лишена оснований, так приходи ко мне, я всегда готов с тобой поговорить. Ты меня понял?