— Там с неба чего-чего только не попадало, — говорю я. — Солдаты с парашютами, ветер погнал их на наши участки, много всего перекорежено, но мы подсчитали и зарегистрировали ущерб.
Она кивает мне в окошко, отворачивается, занимается опять своим делом; я бы ей рассказал еще больше о самолетах и о том, что висело над нами в воздухе, но мне пришлось бы тогда громко кричать, а этого мне делать вовсе не хочется, да и она этого не хочет. Надеюсь, картофеля и соуса она мне еще подбавит.
Этого не может быть, ему же все относят наверх, видимо, шеф заплутался, прежде он время от времени появлялся здесь, но такого уже давно не случалось. Шеф во всем том же, в чем был на участках, он здоровается со мной движением руки и говорит:
— Приятного аппетита, Бруно. — А в окошечко он говорит: — Только натертые яблоки, как всегда.
А теперь поворачивается, подходит ко мне и, не произнеся ни слова, садится. Даже если б он в темноте подсел ко мне, я бы тотчас понял, что это он, я его просто чувствую. Усталым движением руки проводит он по лицу, слегка нажимает на глаза. Его тяжелое дыхание. Легкий перестук зубов. Слабая улыбка, рожденная, видимо, каким-то воспоминанием. Он смотрит в мою тарелку и внезапно спрашивает:
— Разве тебе хватает, Бруно? — И кричит в сторону окошечка: — А Бруно еще что-нибудь получит?
В этом он весь, он всегда думает обо мне, даже когда ему приходится многое обдумывать и улаживать, он не забывает, что мне нужно больше съесть, чтоб насытиться. Его карманная фляжка с можжевеловой водкой.
— Твое здоровье, Бруно. Не хочешь ли попробовать?
— Нет-нет.
Магда осторожно ставит перед ним стеклянную миску, и он сразу же начинает есть, просто хватая ртом ложку, он не подносит ложку ко рту, а хватает ложку с закрытыми глазами, привычку эту он, видимо, усвоил в последнее время. Как равнодушно он глотает, сразу видно, что ему ни от какой еды удовольствия нет, что нет у него времени смаковать стряпню, безучастно спускает он натертое яблоко со сливками и корицей по своему стариковскому горлу, — он, который сказал мне однажды, что худо очень, если мы в еде не находим больше никакого вкуса. Быстрее, чем он, и я бы не справился с натертым яблоком, он уже поднимается, ему, конечно, нужно уладить что-то важное, теперь, когда большинство против него, мне хотелось бы ему что-нибудь сказать, что-нибудь обещать, но я не знаю, как к этому подступить.
Он дружески хлопнул меня по плечу.
— Стучать семь раз. Так, Бруно?
— Да, — говорю я.
— Я наверняка как-нибудь загляну к тебе.
Икота, как нарочно дает себя знать моя икота, ик — и голова рывком откидывается назад, я не улавливаю всего, что он говорит. Стало быть, сгладить он хочет, более или менее что-то сносно уладить, ведь он выставил одного своего посетителя за дверь, господина из суда, который будто бы приехал, чтобы побеседовать с ним, в действительности же хотел только разнюхать тут что и как.
— Вот до чего мы дожили, Бруно, заявляется этакий субъект, чтобы подвергнуть меня тщательной проверке, возможно, чтобы дать заключение, насколько я одряхлел. Ему это официально поручено. Я этому господину сказал то, что следовало сказать, кратко, а потом выставил. Не исключено, — говорит шеф, — что он сидит сейчас у Иоахима и сочиняет отчет.
Знать, ему надо знать, что он может на меня положиться, все свои обещания я сдержал, ничего не подписывал и сведений никому никаких не давал. Я говорю:
— Все свои обещания я сдержал.
Шеф ободряюще кивает мне, он это знает, он все обо мне знает. Он ставит стеклянную миску у окошечка, громко благодарит Магду, не забывает напомнить ей, что мне нужно дать добавку, больше он ничего не говорит, а выходит как человек, у которого есть все основания быть уверенным в себе.
Кто не постучит семь раз, тому я не открою, пусть он хоть кто будет, а кто захочет меня выспросить, тот обнаружит, что я ничегошеньки не знаю. Если уж является кто-то, чтобы дать заключение о шефе, так они вскорости и ко мне кого-нибудь пришлют, кого-нибудь из суда, надеюсь, он не поймает меня на участках, где я хожу один. Охотнее всего я пошел бы сейчас к себе, заперся бы, словно меня нет дома, тогда никто не напишет обо мне отчет. Вот только съем вторую порцию, и пусть-ка попробуют найти меня. Кто попадает в отчет, тот остается в отчете навсегда, кто однажды обратил на себя внимание, тот при очередной оказии первым обратит на себя внимание, а потому я никому не открою и затаюсь.
Перевод В. Курелла.
Опять она здесь, эта полевая мышь. Ты, верно, думаешь, что я сплю, но я только тихо-тихо лежу на кровати и размышляю, только снял сапоги, яловые сапоги, знакомые тебе даже изнутри, при свете луны ты однажды кувырком туда бахнулась, при ярком свете луны. А что ты уже днем показалась, свидетельствует только о том, как ты голодна или какая ты озорница, до сумерек ты раньше никогда не появлялась из своего тайника за плинтусом. С такой опаской, так бесшумно, и, точно заведенная, шмыгаешь туда-сюда; этому ты могла научиться только у своей предшественницы, она никогда не испытывала разочарования, потому что, повсюду шмыгая, всегда что-нибудь находила, крошку какую-нибудь на подоконнике или под столом. Пугливость свою она не теряла, при легком шорохе быстренько ускользала за плинтус, выжидала там минуту и возвращалась, принюхиваясь, а иной раз, когда я клал ей кусочек хлебной корки или половину очищенной картофелины, она приводила с собой все свое семейство, ну и возня тут начиналась, и писк, и пляска. Как только они все подчищали, так вся семейка для меня плясала.
У меня ничего нет для тебя, может, два-три кукурузных зерна, я отковырну их тебе от початка, только не убегай, когда я пошевельнусь и когда зерна забарабанят и запрыгают, они наверняка придутся тебе по вкусу. Так я и думал: пугливая, как все, но вот я опять замер, и ты можешь спокойно выйти.
Завтра или послезавтра, во всяком случае этими днями, я сделаю кое-какие запасы, все спрячу на вешалке за занавеской, тогда я смогу здесь долго выдержать. Пойду в лавку Тордсена, пусть удивляется, сколько его душе угодно: я накуплю столько, сколько смогу унести, столько накуплю. Копченую колбасу, шкурка которой сморщилась, так часто она запотевает. Банку тушеной говядины, вымоченной в уксусе, и банку угря в желе. Большой кулек с изюмом и с хрустящими хлебцами, и большой корж из сдобного теста. Яблок я куплю, целый мешочек, и, конечно же, падевого меда и банку скумбрии в томатном соусе, а чего уж я наверняка не забуду — сыр и лакрицу. Лучше всего мне пораньше отправиться к Тордсену, подождать, пока он откроет, и скупить все до того, как придут другие покупатели.
Вот видишь, ты опять вышла, ну ищи зерна и попробуй-ка их, какая мучнистая и сладкая кукуруза в Холленхузене. Ближе к кровати, подойди ближе, и не шмыгай туда-сюда. Чего ты прислушиваешься, ты боишься? От меня же тебе нечего прятаться.
Кто-то хочет войти ко мне, может, он подкрадывается, а она давно услышала шаги, стремглав метнулась за плинтус, притаилась там и затихла. Макс? Что Максу теперь еще от меня нужно, он прямиком направляется к моей двери, сейчас он постучит, позовет меня, в окно заглядывать он не станет, этого Макс никогда не делал, но я его не впущу; он, конечно, хочет сделать мне новое предложение — все решить полюбовно, а если не это, так опять хочет задавать мне вопросы, сотни вопросов, на которые я не смогу отвечать так, как ему бы хотелось. Он стучит и ждет, опустив голову, я ему не открою. Как тихо он позвал, словно боится меня потревожить; Иоахим, тот стал бы колотить кулаком в дверь и приказал бы мне сию же минуту открыть, Макс — никогда. Он пожимает теперь плечами, поворачивается — шагай себе на участки, Бруно на сей раз нет дома, его ты не уговоришь, как уговорил многих других.
Однажды ему удалось уговорить даже Хайнера Валенди, здесь, у меня, вечером, когда над участками сверкали молнии и хлестал ливень, который сыскал щели и дыры в рубероиде моей крыши, внезапно повсюду стало капать, и нам пришлось подставить посудины под потоки дождевой воды. Хайнер Валенди уже несколько дней прятался у меня. Он подкараулил меня в темноте, неподалеку от моей двери — я бы его, может, и не впустил, если бы он постучал, — но он просто вышел из зарослей туи, взял меня за руку и стал просить: