— Забавно, — говорит он, — птицы распространяют ту самую штуку, с помощью которой их ловят, они обтирают остатки клейкой ягодной мякоти о ветки деревьев или пачкают суки и таким образом рассеивают семена новых омел, в первую очередь дрозды. Есть старая поговорка: помет дрозда — его же беда.
Теперь ягода проскочила вместе с обильной слюной, теперь с нею покончено.
— У дроздов, — говорит шеф, — семенам требуется всего каких-нибудь полчаса, чтобы пройти через все тело.
— Вкус сладковатый, — говорю я.
— Да, Бруно, сладковатый, но кусты омелы — это страшнейшие паразиты, и если они доберутся до твоих грушевых деревьев, ореховых и грушевых, то хозяину несдобровать.
И снова он смотрит поверх рельсов и угодий на Коллеров хутор. Он сказал «твои грушевые деревья», сказал «твои ореховые деревья» — значит, это правда.
— Там, на Коллеровом хуторе, мы же были по-настоящему счастливы. Как ты считаешь?
Я теряюсь, не знаю, что ему на это сказать. Просто киваю и смотрю вместе с ним туда, где мы когда-то были по-настоящему счастливы; и он больше ни о чем не спрашивает, видно, вполне удовлетворен.
— А ты еще помнишь, как звали того старикана, с его силками, капканами и чучелом хорька?
— Да, его звали Магнуссен.
— Правильно, Магнуссен, и я думаю, что он был там счастлив, потому что никто от него ничего не требовал и он не требовал ничего от других.
Это первые, головной отряд ворон, разом поднявшийся с большой помойной ямы, но вот они нас обнаружили и поворачивают, каркают и поворачивают, у некоторых взъерошенные перья, словно в них уже попали, попали пули, дробь; сейчас они предупредят большую стаю и повернут к Тополиной аллее. Не грачи, а вороны предвещают беду, но их осталось мало, и сюда еще ни одна не залетала. Ясно чувствую я, что шеф хочет сказать что-то, может, ищет, с чего бы начать, но вот что-то пришло ему на ум, он распрямляется, похлопывает и ощупывает внешний карман куртки, оттопыривает кармашек жилетки и вот уже что-то достал, зажимает в кулаке и ищет мою руку.
— Давай сюда свою руку, Бруно.
Это что-то теплое, округлое и тяжелое. Желуди, два серебряных желудя, висящих на серебряной цепочке, они массивны и позвякивают, когда сталкиваются.
— До чего же красивые, — говорю я.
На маленькой пластинке между ними надпись: «От Ины к двенадцатому двенадцатого», цифра на оборотной стороне настолько мелка, что мне не удается ее разобрать.
— Возьми их себе, — говорит он, — спрячь, чтобы у тебя осталось что-то от меня на память.
— Но ведь здесь надпись, — говорю я, — дарственная надпись.
— Знаю, Бруно, стало быть, у тебя будет еще больше о чем вспомнить. Это наверняка самые красивые желуди, какие есть на свете.
Голос Макса, совсем близко за нами, он, конечно, уже некоторое время за нами наблюдал, прятался за живой изгородью туи и подслушивал.
— Так вот вы где, — громко говорит он, может, он даже шел за мной следом, в то время как я следовал за шефом, вид у него суровый, и он еще раз повторяет: — Так вот вы где.
Он не намерен садиться, и по тому, как он стоит, видно, что он собирается лишь что-то передать, его быстрый оценивающий взгляд хочет во все проникнуть, этот подозрительный взгляд, который не приглушает даже улыбка. Желуди все сильнее нагреваются у меня в руке, серебряные желуди, они обжигают, я хотел бы возвратить их шефу. Но как это сделать, когда он даже не встал? Он сидит, отвернувшись, и смотрит поверх путей в сторону холленхузенской станции, Макс как бы для него не существует, шеф даже не обернулся к нему. Поезд сейчас отойдет.
— Господин Мурвиц приехал, — говорит Макс.
Шеф, видно, его не понял; не шелохнувшись, он уставился на поезд, туда, где люди бегут и тащат вещи, а человек с жезлом уже захлопнул несколько дверок.
— Господин Мурвиц ждет тебя, — говорит Макс.
Он наклоняется, хочет поднять ружье, шеф тотчас это замечает и кладет руку на ствол, от него ничего не ускользает, он видит даже то, что делается у него за спиной. Поезд тронулся, проезжает мимо опущенного шлагбаума, перед которым стоят несколько велосипедистов и автофургон отчима Хайнера Валенди, из некоторых окон люди машут в сторону станции, часто, когда я сидел здесь, они мне тоже махали, хотя не знали меня. Не хотел бы я сидеть в последнем вагоне, он так раскачивается, словно норовит сойти с рельсов.
— Доктор Мурвиц хочет с тобой еще раз побеседовать, — говорит Макс, он говорит это, обращаясь к спине шефа, не просяще или смущенно, а холодно и настойчиво.
Шеф спокойно оборачивается, поднимает голову и бросает на Макса удивленный взгляд, губы его кривятся, он передергивает плечами и, опираясь о землю, поднимается на ноги, не обращая внимания на протянутую ему руку помощи.
— Помни о ягоде омелы, Бруно, помет дрозда — его же беда.
Больше он ничего не говорит и направляется с ружьем через плечо к живой изгороди туи, не заботясь о том, на каком расстоянии от него следует за ним Макс, который мне только бросает:
— Пока.
Желуди надо спрятать, мне нельзя носить их при себе, с серебряными желудями я б только всем бросался в глаза; там, в песчаном карьере, я уже прятал под свешивающимися корнями сосен и гильзы от патронов, и осколки гранат. Но сперва пусть они отойдут подальше, шеф с Максом, теперь мне надо быть вдвойне осторожным, кто знает, не следит ли за всеми моими действиями кто-нибудь из крепости, а может, и кто другой за мной наблюдает по их поручению и лежит сейчас за живой изгородью или за соснами.
Сколько различных оттенков у песка, здесь — коричневый как ржавчина, а там — отбеленный солнцем; там, куда проникают лучи солнца, песок легче и тоньше, бывало, я здесь раньше, забавы ради, засыпал муравьев и жуков холмиками песка, они всякий раз благополучно выкарабкивались. Нет лопаты, придется разгребать песок руками, как я это часто уже делал, я положу желуди в одну из жестянок с осколками и гильзами, они должны быть здесь, под нависшими корнями, я хорошо приметил место. Они не могут лежать глубже. Когда же они наконец покажутся, обе жестянки, не отправились же они в самом деле путешествовать, такие тяжелые, а с этой стороны мы никогда за все годы не брали песок. Кто-то их вырыл и забрал, но кто мог это сделать, не растаяли же они, в самом деле, значит, кто-то постоянно наблюдает за мной, даже в темноте, видимо, идет за мной следом, едва я выхожу из дому, и провожает меня всюду, чтобы все обо мне разузнать и собрать доказательства.
Они хотят собрать против меня доказательства, вот оно что. Спокойно, Бруно, яму нужно снова засыпать, не поспешно, а так, будто я попросту забавы ради копал, если взять веточку и провести ею по песку да немного похлопать, то вряд ли заметишь, где я копал. Желуди придется спрятать у себя дома, лучше всего в часах, в мраморном корпусе достаточно места для серебряных желудей, а в землю мне нельзя ничего больше закапывать.
Прочь отсюда, мне нельзя здесь задерживаться. Но надо идти не спеша, никто не может мне запретить идти посреди дороги, остановиться и выпить водицы, так, как это делал шеф, этого тоже никто не может мне запретить; лучшей воды, чем наша, нигде не сыскать. Даже Иоахим не может мне ничего указывать, поскольку рабочий день уже кончился и я вправе здесь прохаживаться и делать, что мне угодно; но почти исключено, чтобы я столкнулся именно с Иоахимом — без него, конечно, не могут обойтись в крепости, где все они сейчас встретились с шефом. Я суну в карман серпетку и теперь буду всегда носить ее с собой.
К моему замку́ никто не прикасался. Все на своем обычном месте, и к подушке тоже никто не притрагивался. В корпусе часов желудям будет всего безопаснее, безопаснее, чем под матрацем, из этого тайника у меня не раз уже пропадали вещи: дневник, подаренный мне Доротеей, склянка с мазью, что я купил у цыганки, — когда я как-то хотел эти вещи достать, их там не оказалось.
Железо, как долго остается во рту этот привкус, наша вода из колонки отдает железом, и это очень хорошо, всегда утверждал шеф.