— Значит ли это, что он уже больше не делится с вами своими планами, как это было раньше, что он держит про себя свои главные намерения?
Знать бы только, куда он клонит, почему он во все это вмешивается, но мне надо что-то сказать, чтобы он этим удовлетворился и ушел.
— Так вот, что касается главного, то это шеф всегда держал про себя, по-своему обдумывал и лишь тогда открывал, когда все уже созрело, — говорю я.
Почему он сейчас улыбается, только ему ведомо, надеюсь, что разговор окончен, у меня здорово жмет в висках, и самое благое дело было бы разок-другой стукнуться лбом о косяк, но он представляет интересы семейства Целлер, а потому я, видно, обязан все выдержать.
— А ваши личные планы, — шутливо спрашивает он, — можно ли мне что-то узнать о ваших личных планах, господин Мессмер? Вы не намерены ничего менять в своей жизни?
— Оставаться там, — не задумываясь говорю я, — я хотел бы оставаться там, где шеф.
Как же мгновенно исчезает все его дружелюбие, когда он встает, как испытующе он на меня смотрит, и вдруг отворачивается и глядит в окно на посадки, причем держит шляпу за спиной и привычным жестом крутит ее в руках, как долго он размышляет, нельзя сейчас ему мешать, но все же, теперь я должен спросить его, как чувствует себя шеф, и я говорю, глядя ему в спину:
— Шеф долго здесь не показывался. Скоро он теперь придет?
Он даже ко мне не оборачивается, может, он меня не понял, я могу сразу и другое спросить, например, правда ли подано ходатайство о признании шефа недееспособным, я вполне могу теперь это спросить, но тут он выпрямляется и хочет отделаться от чего-то:
— А вам известно, господин Мессмер, что господин Целлер недавно подписал у своего шлезвигского нотариуса договор дарения?
Магда была права, она знала это, она была права.
— И известно ли вам, господин Мессмер, что этот договор наделяет вас одной третью земли с соответствующей частью инвентаря? Договор вступает в силу в случае смерти господина Целлера.
Нет, это неправда, нет, это он говорит только так, хочет посмотреть, как я к этому отнесусь, как отреагирую, хочет меня разыграть, чтобы испытать меня, но зачем, почему этот человек, которого я вовсе не знаю и который представляет интересы семейства Целлер, избрал для своих шуток именно меня?
Он оборачивается ко мне, нетерпеливо ждет чего-то, веки его наполовину опущены и уголки губ вздрагивают.
— Вы, надо думать, понимаете, господин Мессмер, что семейство Целлер не намерено мириться с таким договором.
Что за чепуха, это же несерьезно, треть земли с частью инвентаря, может, северную часть бывшего учебного плаца, все, начиная от валуна до низины и от подзолистого участка до каменной ограды; кто-то меня однажды уже спрашивал, где самая лучшая земля, Макс хотел, чтобы я смеха ради выбрал себе самый плодородный участок. Какая задняя мысль была у него тогда?
— Я ничего не знаю, — говорю я, — здесь же все принадлежит шефу, он один всем распоряжается, а кроме него еще его жена, и Иоахим, и Ина: им решать, что будет с участками.
— Вам в самом деле не известно, отчего господин Целлер на такое решился? — спрашивает он, и еще спрашивает: — Он ничего с вами не обсуждал?
— Что мне не придется уходить из Холленхузена — это он однажды говорил, у Большого пруда он обещал мне, что я всегда могу оставаться с ним.
Когда груз опустился, со дна поднялись пузыри и вода забурлила, словно от невидимого родника, а мы сидели рядышком на гнилом стволе, он вдруг сказал: «Ничто нас не разлучит, Бруно, это я тебе обещаю».
Слава богу, он направился к двери, я должен прийти в себя, должен в одиночестве обдумать, что означает его убежденность и эта его ироническая усмешка, он колеблется, потом говорит:
— Вас много чего ждет, господин Мессмер, боюсь, вы вряд ли даже отдаете себе отчет, что вас ожидает. — Но он говорит еще что-то своим другим голосом, голосом, идущим издалека, я его ясно слышу, темным и уже не таким хриплым: «Этот договор никогда не войдет в силу, в этом вы оба можете быть совершенно уверены, мы предпримем все необходимое, чтобы помешать этой дарственной. Целлер, видно, совсем спятил».
Что еще ему от меня нужно? Рука его уже на дверной ручке, но тут ему что-то приходит в голову:
— Разрешите мне еще об одном вас спросить, господин Мессмер. Говорят, что на вас тут лежат многочисленные обязанности. Это верно?
— Да, — отвечаю я.
А он на это:
— Но с машинами и механизмами вы ведь не имеете дела? Значит ли это, что господин Целлер вам не разрешает?
— Шеф этого не хотел бы, — говорю я, — он поручил мне присмотр за всем режущим и прививочным инструментом.
— Ответственное дело, — говорит он, приветливо прощается и лишь на Главной дороге надевает шляпу, очень аккуратно — и вдруг замирает и начинает себя ощупывать, нет, он ничего по рассеянности у меня не забыл, он уже нашел, что искал, и направляется к крепости.
Никогда в жизни шефу это не пришло бы в голову, он же знает, что я без него ни за что не могу приняться, никогда в жизни не подписал бы он такой бумаги, и кто только мог это придумать, кто только мог распустить слух, будто шеф хочет подарить мне всю северную часть нашей земли, а также часть инвентаря. Зная меня, как никто другой, он прекрасно понимает, что я всего счастливее, когда могу работать по его указаниям. Желай он подарить мне землю, он, конечно бы, об этом обмолвился, как-то намекнул, а то даже просто спросил, хотел бы я взять себе участок от валуна до низины, конечно, он так бы и сделал, и я бы тогда сразу ему сказал, что я этого не хочу.
Недоразумение, конечно, это просто недоразумение. Чернослив; вчера в кулечке еще оставалось несколько штук, я положил кулек сюда на подоконник, а теперь он исчез — возможно, что я сам в полусне доел чернослив. Шеф подписал дарственную, это сказал господин Мурвиц, бумага войдет в силу после смерти шефа, и тогда все то, что составляло его радость и гордость, будет принадлежать мне — я этого не хочу, не пристало это мне, да и не хочу я. При одной этой мысли у меня кружится голова.
Это было после бури; всю ночь напролет бушевала непогода, такое в воздухе поднялось столпотворение, какое даже у нас не часто случается, с воем снова и снова налетал ветер, испытывая прочность сараев, бараков и деревьев; что только не проносилось в воздухе, не одни ветви и черепица, порой казалось, что сейчас тебя самого ветер подхватит и унесет. Многие спозаранок вышли из дома, мы не доверяли внезапно наступившей тишине, ходили подавленные и осматривали разрушения, но на участках они оказались не слишком велики, не такие, как после многих тихих ночей, когда проходил лесовик с его вредоносным крюком. Мне надо было в Датский лесок, к моему шалашу, который я соорудил себе высоко в ветвях бука, все плотно переплетя и с множеством потайных окошечек-глазков, я только хотел взглянуть, что осталось после бури от моего шаткого убежища, куда лишь приглушенно доходили стоны раненых солдат. Я, как всегда, сократил дорогу, пошел через луг среди множества кротовых холмиков к Большому пруду и тут увидел шефа, и сразу увидел — он что-то держит и волочит за собой, что-то пятнистое, в бело-коричневых пятнах. И тотчас побежал к нему, побежал, крича и размахивая руками.
Он тащил за ногу мертвую собаку, это была одна из пятнистых собак Лаурицена, одна из той пары, что почти каждую ночь, охотясь, носились по нашим посадкам; при свете луны я сам однажды видел, как одна из них, вспугнув, подняла зайца или кролика и погнала к другой, скача по молодым растениям и посевным грядам и выписывая такие зигзаги, что все так и летело; за какие-нибудь полчаса они могли уничтожить итог трехдневной нашей работы. Все просьбы и требования шефа, чтобы Лаурицен запирал на ночь собак, оставались без ответа.
Я, правда, немного испугался, когда увидел мертвую охотничью собаку, остановился, но шефу достаточно было мне кивнуть, чтобы я тоже ухватился, и мы сообща доволокли ее до Большого пруда. Там, на берегу, где я часто ложился на землю, чтобы напиться, там он меня спросил, закопать нам или лучше утопить собаку; я сразу был за то, чтобы утопить, и тут же побежал за камнями, тяжелыми продолговатыми камнями, их легче обвязать веревкой, чем круглые. На краю Датского леска лежала груда камней, уже замшелая, обвитая плетьми ежевики, я побежал туда и, когда отогнул плети, нашел патрон от дробовика, еще теплую гильзу; я отнес ее шефу, он понюхал гильзу и хотел было бросить ее в пруд, но потом вдруг передумал, испытующе посмотрел на меня и сказал: