Я достаю его СуперБелый хлеб из эмалированной хлебницы его матери. Развязываю прозрачный пакет и делаю ему сэндвичи. Шесть штук. С маргарином, нарезанным чеддером из магазина и нарезанной ветчиной. Я держу в руках нож для маргарина, смотрю на Ленна и воображаю его шею, как делала уже сотни раз до этого. Затем кладу нож на место. Он любит сэндвичи, нарезанные по диагонали в небольшие треугольники и похожие на воздушных змеев, которых мы в детстве запускали на холмах за нашим городом. Достаю целый пакет соленых чипсов, которые никогда нельзя класть на тарелку. Наливаю стакан лаймового лимонада цвета мочи и ставлю это все на стол.
– Ну и погодка на улице. С восточным ветром добра не жди.
– Тут была женщина.
– А ты что?
Я сажусь напротив него.
– Заходила женщина, хотела поле для лошади снять.
– На кой черт?
Он пялится на меня.
– Для лошади, – отвечаю ему.
– Лошди?
Я киваю в ответ.
– Ну а ты ей што сказала? Выкладывай все до последнего слова! Что ты сказала этой девке?
– Сказала, чтобы с тобой поговорила.
Ленн смотрит мне в глаза: то в один, то в другой, затем берет свой треугольный сэндвич, который выглядит совсем крошечно в его грязной руке, и кусает.
– Кто она?
– Не знаю.
– Значит так, вернется, – он проглатывает прожеванный сэндвич, – а меня нет, захлопни дверь, а сама поднимайся наверх, слышишь?
Я киваю.
– Штоб ни с кем больше не трепалась, слышишь?
Я киваю.
– Дверь не открывай, а то запру тебя наверху до весны!
– Хорошо.
Ленн доедает остатки ужина, пока я мою посуду, тру хлоркой раковину и чищу столешницу. Он обувается и надевает куртку.
– От меня тут ничто не скроется, Джейн, я все на ферме вижу, – говорит он. – Каждый закуток вижу. Ферма как плоская тарелка, от меня не спрячешься! Не забывай!
Три часа я латаю его высохшие рубашки, носки и тряпье его матери. Каждый раз, вонзая иголку в ткань, я представляю себе его кожу. Грубую. Пробитую, словно решето. Умирающую. Я пью свой бледный чай, к которому уже привыкла, и думаю о Синтии. Может, у нее есть парень. Парень, который слушает ее, действительно слушает. Кто-то, кто помнит ее день рождения и обнимает, когда она устала. Мужчина, на которого можно положиться, и мужчина, который не боится положиться на нее. Может, у нее в жизни есть кто-то такой. Я знаю, что у нее есть машина, «Фольксваген Жук». Может, у нее есть любимая работа, где она занимается чем-то интересным. Дома, во Вьетнаме, моя мама была учительницей, и она души не чаяла в своей работе. Она до сих пор иногда встречает на улице людей, и они говорят, мол, вы помните меня, а она отвечает, что, конечно, помню. И они называют ее своей любимой учительницей. Это так прекрасно! И это ее наследие.
Ленн возвращается, когда на улице темнеет, и говорит, что сегодня я приму ванну. Пока я готовлю его, нашу, треску в соусе с петрушкой, с гарниром из вареной картошки и замороженного горошка, он просматривает записи. На плите стоят кастрюли, а в топке горят тонкие поленья. Синтия не дает ему покоя: на записях ее не видно, и ему не дает покоя наш с ней разговор. Его аж скручивает. Своей огромной рукой он полностью накрывает мышку. Ленн заново прокручивает записи, наблюдая, как я жду, пока разогреется его рыба в пластиковом пакете для готовки. Зачем люди варят еду в пластиковых пакетах?
Мы ужинаем. Он разминает переваренную рыбу в соусе с картошкой и горошком, превращая ее в сплошное месиво, а затем закидывает в себя еду, словно кочегар в топку.
Звонит телефон.
Мы оба поворачиваемся к нему, точнее, к тяжелой металлической коробке, в которой он находится. Коробка прикручена к полу болтами. Провода протянуты под половицами в полуподвал. Компьютер подключен к внешнему миру через телефонные провода. Телефон звонит, коробка трясется, и мы оба не сводим с нее взглядов. Кому пришло в голову позвонить этому человеку?
Звонок прекращается.
– Набери себе вану, пока моешь посуду!
Я повинуюсь.
Вместо того чтобы сидеть у него в ногах, пока он смотрит телевизор, я мою посуду. Затем раздеваюсь и забираюсь в горячую ванну. Он рядом, смотрит за каждым моим шагом, но я не обращаю внимания. Он стал для меня невидимым. Неважным. Я стараюсь не поскользнуться. Залезаю в ванну, опираясь на руки и смотря на воду, а не на него. Моя обезображенная лодыжка погружается в воду, и я больше не вижу ее. Боль меняется. Она не ушла, но она утонула.
Пока я тру кожу, Ленн заходит в ванную. Мягкий пол прогибается под его весом. В руках у него кружка с чаем, он держит ее, пока пялится на меня; потягивая чай, Ленн скользит взглядом по моему телу и лицу. Затем он уходит, и я слышу, как по телевизору начинаются новости.
Мне хорошо в ванне. Тепло. Горячо. Я чувствую себя чистой. Отпускаю свой разум туда, где Ким Ли живет своей жизнью в Манчестере. В своем последнем письме она рассказала, что маникюрный салон стал закрываться позже по пятницам, в восемь вечера, чтобы не упустить мужчин и женщин (в основном женщин), которые хотят сделать красивый маникюр перед вечеринкой с друзьями. Мне хочется верить, что сестра по пятницам тоже не сидит дома. Ким Ли рассказывает, что в Манчестере есть Чайна-таун, где она может найти фрукты и специи, как дома. Не совсем как дома, но очень похоже. Она может купить quýt, nhãn и buởi[6]. Там есть ngò, húng cây и húng quế [7]. Может быть, она приготовит из них что-нибудь чудесное. По рецепту мамы, нашей мамы. Что-то, что перенесет ее на время домой.
Однако эта горячая ванна также знаменует начало долгой ночи и наступление следующих трех недель в его спальне. Я вытираюсь полотенцем, надеваю свою ночнушку, ночнушку его матери, и завязываю волосы в маленькое полотенце. Втаскиваю себя наверх и сажусь на край его кровати.
Телевизор затихает. Я слышу шаги.
Глава 5
Я высушиваю волосы полотенцем его матери.
Он моется в ванной внизу. Я слышу, как вода сливается в поля, в дамбу, а оттуда в море. Открываю бельевой шкаф его матери, достаю свежую белую простынь и еще одну, самую старую, почти прозрачную, как муслиновая марля. Я встряхиваю ее в воздухе и даю аккуратно упасть на постель.
Ему понадобится его особенное полотенце. Кладу его на правой стороне кровати, пока Ленн чистит зубы. Плюется. Полощет горло. Я слышу, как смывается вода в унитазе и скрипит первая ступенька.
– Хорошо вану приняла, да?
Он почти не произносит букву «н» в слове «ванна». Кто-то тянет эту «н», «ваннна», кто-то просто говорит «ванна». Я, например. А он говорит «вана». Если б можно было говорить это слово вообще без буквы «н», он бы так и делал.
Я киваю и стягиваю свою ночнушку. Ночнушку его матери, через голову.
Он смотрит.
Я смотрю прямо перед собой.
Ложусь на кровать и натягиваю на себя тонкую хлопковую простыню таким образом, чтобы она закрывала меня от пупка и выше. В некоторой степени это самое страшное. Ожидание. Потому что именно оно выставляет в полный рост, словно парус на прогнившем корабле, страшную правду. Меня не спрашивают. Ни капельки. Первую дюжину раз я сопротивлялась. Первую сотню. Я брыкалась и молила, я била его. Царапала его толстую шкуру и кусала так сильно, что как-то раз он подпрыгнул от боли. Я не могу сказать, что он прибегает к насилию, но Ленн всегда берет то, что, по его мнению, ему причитается, и делает это по-своему ужасающе мягко.
Я жду под простыней. Комнату освещает единственная лампочка под потолком, а я лежу и смотрю сквозь простыню на то, как он смотрит на меня. Ленн раздевается, складывает джинсы, носки и рубашку и кладет их рядом с бельевым шкафом. Он не сводит с меня глаз.
Под простыней я поворачиваю голову направо. Это превратилось в рефлекс, выученный костыль, который помогает мне пережить этот невыносимый кошмар. Вся моя жизнь – это строительные леса из таких вот костылей.