– Что прибавишь к тому, о чем спрашивал я, и ты сознался? Корнилка заплетающимся языком говорил то же, о чем рассказывал раньше.
– Видно, парень, тебе еще висеть на дыбе, не говоришь всего!
– Не знаю дальше сказать.
Воевода махнул рукой, Корнилку снова связали и вздернули. Бревна между ног не клали, воевода не указал.
– Бейте крепче! Писцы, чтите бои. Каких воров астраханских знаешь? Назови!
– Митьку Яранца, Ивашку Красулю, иных, князь, много было, но с ними не дружил я.
– Бейте еще! Впадет на ум!
Куски мяса срывала со спины плеть, а Корнилка твердил одно:
– Иных имян не знаю!
– Снимите! Пытки ему довольно, завтра и совсем не надо.
– Ужели кончат меня? Скажи, князь?!
– Конец скажем.
– За что же?!
– Много ходил да плавал по Волге! Эй, дайте Груньку, женку Кормушки Семенова!
Из шалаша стрелец привел к столу Груньку. На бабе пестрый домотканый шугай, расстегнутый, под ним белая рубаха. Сарафан такой же пестрый, голубое с белым, как и шугай. Ноги босы. На голове повязка из куска коричневой зуфи. В повязку плотно спрятаны волосы.
– Ходила домой ты, Грунька?
– Ходила, воевода князь, со стрельцы! – Баба земно поклонилась.
– Принесла тетрадь, о чем говорила в Приказной палате на пытке?
Баба достала из-за ворота рубахи небольшую, завернутую в грязную кожу тетрадь, подала на стол.
– Стрельцы, отведите Кормушку Семенова за дыбу, пусть ждет. А ты говори!
Из голубых больших глаз бабы хлынули слезы.
– Замарал он меня, батюшко воевода, бесчастной пес! Как его взяли стрельцы, и ён, Кормушка, тую тетрадь кинул в сенях под мост[410], завсе играл зернью и карты, все животы проигрывал, а меня в жены имал насильством.
– Пошто за него шла?
– Не подти – убьют! Ходют с саблями, голову ссечь им – как таракана убить.
– Пошто не довела на такого вора?
– Кому доведешь? Ивашке Красуле ай Ивашке Чикмазу?
– Милославскому боярину, когда пришел в город, пошто не довела?
– Когда боярин Иван Богданович Астрахань растворил, то Кормушка стал в стрельцы. Пришла бы с челобитьем – ему, Кормушке, ништо, а мне от него бой смертной.
– Подвинься прочь, дай мужу место! Иди, Корнилка, скажи, где имал эту воровскую заговорную тетрадь?!
Корнилка подошел к столу. Лицо его подергивалось и было бледно, ноги после пытки дрожали. Он кинул взгляд на стол, где лежала кожаная тетрадь; ужас мелькнул в глазах, заговорил сбивчиво:
– Воевода, боярин-князь! Те письма, что сыскала Грунька, мне под Синбирским дал козак Гришка…
– Ты и под Синбирском с ворами был?
– Был, воевода-князь!
– Говори дальше.
– Гришка прочел мне одно воровское письмо, а я грамоте не умею, ни…
– Где нынче тот Гришка?…
– Убит ён под Синбирским.
– А может, жив, и ты его покрываешь?
– Убит ён, боярин, в Синбирском остроге, как воевода Борятинской острог громил. Я грамоте не умею и писем не чту, взял, вина моя, чаял, от них будет спасенье с заговоров.
– Покрышку искал своих лихих дел?
– Чаял, боярин!
– За Гришкину вину ответишь ты! По главе первой государева «Уложения» – будешь сожжен как колдун.
– Ой, боярин, противу бога из тетради тот Гришка мне не чел, ни…
– Во всех колдовских заговорах кроетца хула на бога, ибо господь поминаетца там рядом с диавольскими словесы! То и конец твой!
– Да пошто так? Грамоте не умею – не ведал я того.
– Стрельцы! Возьмите Корнилку Семенова подале – к Болде-реке, чтоб смороду к нам не несло. Накладите огню, связанного спалите.
Кормушку окружили стрельцы, увели. Боярин воевода, махнув рукой, призвал стрелецкого десятника, приказал:
– Аким! Погляди, чтоб по правилам жгли.
– Слышу, воевода-князь Яков!
– Грунька! Иди к столу. Грунька придвинулась к воеводе.
– Велю тебя вдругоряд пытать!
– Ой, головушка победная! За што же ище меня, отец! Ой, головушка-а!
– Терпи больше, плачь меньше – учим терпенью! Заплечные, разденьте бабу!
Баба сама скинула на землю прямо с волос зуфь. Темные волосы хлынули по ней, как вода, и скрыли до пят.
– Рубаху, князь Яков, сволочь ли?
– Рубаху, юбку ей оставьте – скрозь рубаху плеть берет. Помощник заплечного возьмет на хребет к себе, подержит.
Высокий, с красным лицом, к пытошному столу шагнул палач; не кланяясь воеводе, мотнул на сторону заросшей, как куст, головой, сказал:
– Пошто бабу на плечи брать, Яков Микитич? Ей бы каленым титьки припечь – все скажет!
Одоевский желтой рукой поднял снизу вверх жидкую бороду, устало взглянул на палача:
– Всем естеством ты заплечный мастер, как конь, и в голове у тебя сено! Непошто уродовать бабу! Ее грехи не вольны, чаять надо, государь простит.
Палач, идя к дыбе, хмурился. Помощник палача взял Груньку за подол сарафана, держа подол, повернулся к бабе спиной, нагнулся, и мигом Грунька повисла с прижатыми волосами и головой на чужой крепкой спине. Ее рубаха, оголив ноги выше подколенок, задралась. Воевода приказал:
– Одерни, заплечной, рубаху, спихни волосы прочь. А ты не сучи ногами, жилы перервут – будешь убогая. Бей, бои чтем!
– Родные-е-е! О-о-ой! – И Грунька заголосила. После трех редких ударов смолкла. Держащий Груньку на спине сказал:
– Огадила, стерво!
– Скинь с себя, оплесни ей лицо, – указал Одоевский. Палач, обиженный у стола боярином, бил плетью так, что каждый удар прорезал Груньке рубаху, как ножом. Воевода заметил это, но промолчал.
В лицо Груньке плеснули из ведра, где палачи после пытки мыли руки. Она, всхлипывая, пришла в себя, открыла глаза, шатаясь, встала, одернула сарафан, ей накинули на плечи сдернутый шугай. Шугай она надела в рукава, подобрала волосы и, как пьяная, присев с трудом, поймала с земли втоптанную зуфь, накрыла голову.
– Ведите ее к столу!
Груньку подхватили помощники палача, поставили перед воеводой.
– Правда ли, что муж твой Кормушка норовил бежать на Дон?
– Отец воевода, грозился он таким, когда в шумстве был, пьяной.
– Говори правду! Твой Кормушка-разбойник нынче сожжен. Берегись лгать, его душа будет приходить к тебе, ежели оговорила.
– Уй, батюшко воевода, правду говорю!
– Не было ли у него иных воровских заговорных, писем?
– Што принесла – та тетрать!
– С кем из воров астраханских водился Кормушка?
– Отец воевода! Ходили к нему Ивашко Красуля, Митька Яранец и редко вхож был Федько Шелудяк[411]. Иных не было.
– И эти воры знатные! Спущаем тебя, Грунька, домой без караула, не помысли утечи – в Москву увезут. Дело твое у великого государя с иными.
– Пошто мне бежать?
– Москвы не пугайся. Говори, как говорила: «Насильством имана замуж. Довести было некому. Когда боярин Милославский зашел в город, тогда муж Кормушка ушел в стрельцы, служил, пока не взяли».
Грунька с трудом, но поклонилась земно; встав, убрела в толпу горожан.
Одоевский стал отдуваться, тяжело дышать. Солнце подымалось выше. Жгучие лучи упали на пытошный стол. Ветер вместо прохлады навевал удушливые запахи, бьющие в нос. Одоевский проворчал:
– Надо бы отставить пытку до тех мест, как спадет жара.
– Такое не можно, Яков Никитич! – сказал черноусый Пушечников; он плотнее натянул на себя суконный стрелецкий кафтан и шапку надел.
– Пошто не можно, князь?
– Указал я привести Чикмаза.
– Чего мешкают с ним?
– Далеко живет Чикмаз, а пождать беглого стрельца, разбойника, надо! – подтвердил второй товарищ воеводы.
Обратясь к Одоевскому, Каркадинов спросил:
– Честно ли нам, князь Яков Никитич, указывать битым на пытке тому, как говорить в Москве?
– Кроме великого государя, ответов по делам своим никому не даю!
– Да я поучиться лишь желаю!… Сижу по разбойным делам внове.
– Служу государю довольно! Сидеть нам еще тут год, быть статься, и больше. Неотложно сыскать всех воров на Царицыне, Саратове и иных городах, а чтоб был прок от нашей службы великому государю, должны мы быть в правде и не корыстоваться. По делу нашему мы и так, князь, милости имеем мало, а жесточи во всех нас довольно, и жесточь наша не всегда к правде приводит!…