Вспомнив свой государственный статус, я проломил стену угрюмых пассажиров и тем повысил градус мизантропии в вагоне до предельной отметки. Если бы мне нужно было выйти на ближайшей станции и я полез бы обратно к двери, вагон разнесло бы на части от переизбытка негативных эмоций.
В середине вагона я поправил съехавший за спину плейер и огляделся. Обыкновенные пассажиры – такие ездили и при Советской власти, и во время перестройки, и после нее, в короткий и радостный период отечественного капитализма. Сейчас они сидели так же, как и всегда, – поджав ноги, окаменев, уставившись в одну точку или вообще закрыв глаза.
Когда я садился в полупустом вагоне и вытягивал ноги в проход, сидящие рядом готовы были меня убить. Я слышал их учащающееся дыхание, глухие горловые стоны и скрип зубов. По негласным правилам, ноги в вагоне принято было поджимать под себя.
Прямо передо мной сидел парнишка в жуткой, отечественного производства дубленке, дешевых ботинках и затрапезных брючках. На коленях паренька лежала большая тетрадь – меня качнуло вперед, и я увидел, что это ноты.
Я встал боком, скосил глаза и чуть не ахнул – паренек читал записанные на ноты песни Стива Рэя Вона. Губы его шевелились, глаза блестели, парень не видел и не слышал ничего вокруг – он осилил «Superstition», перевернул страницу и погрузился в «Crossfire». На этой песне он начал притоптывать ногой. Никто, кроме меня, не обращал на него никакого внимания.
«Вот, – подумал я. – Один человек его понимает в этом вагоне. И этот человек – я».
Потом вдруг пришла другая мысль: «И этот человек – стукач».
Стиви Рэй Вон был запрещен у нас категорически. Некоторые группы и артисты со скрипом пролезали на территорию нашей страны: или совместный концерт с каким-нибудь деятелем «Радости», или довесок к правительственной делегации той страны, которая в определенный момент времени дружила с нашей.
А Вон – так же как Хендрикс, Заппа, Джаггер, Гилмор, Харрисон, Майалл, Гарсия, Лу Рид, Дилан и тысячи других – был вне закона. Мало того, он ставил вне закона и того, кто любым из существующих способов вступал с ним в контакт. Слушать, смотреть, читать, петь, рассказывать о… – запрещено законом. Нарушителя ждали наказания, и никто толком не знал их градации. Никто не мог объяснить, что опаснее: слушать Заппу или читать тексты Хендрикса. Иметь дома фотографию Джона Майалла или ноты «Роллинг Стоунз».
Парню, кажется, было наплевать на законы. Он был страшно доволен. Топал ножкой, шевелил пальцами, кивал головой.
Мне бы схватить его, скрутить, показать удостоверение – у меня было теперь и удостоверение офицера полиции нравов, – а народ помог бы; народ, если быть честным, не любил рокеров; народ, в массе своей, облегченно вздохнул, когда по телевизору перестали показывать «громкие» и «дикие» концерты, когда дети, вместо того чтобы шляться по подвальным дымным клубам, стали организованно ходить в чистые и яркие дискотеки, работа которых заканчивалась ровно в 22:00. Все дискотеки располагались рядом с метро или крупными автобусными станциями, на хорошо освещенных площадях и охранялись таким количеством полицейских, что президенту страны можно было появляться в них без собственной охраны.
Я читал ноты: еще один перевернутый лист, и мы пришли к «Little Wing» в транскрипции Стиви Рэя. Я решил немножко побезобразничать. Решил слегка попугать чересчур умного юношу. Я наклонился к нему и напел мелодию Хендрикса, пронзительно переигранную Воном, – запись эта меня до сих пор цепляла: фон усилителя, у которого все ручки вывернуты на максимальную громкость, скрежет медиатора, сочный звук толстых струн Стиви, сделанных по спецзаказу. Ни у кого не было таких толстых струн, как у Стиви Рэя.
Парень услышал – несмотря на грохот вагонных колес и тяжелое дыхание, сопение и покашливание пассажиров. Посмотрел на меня ясными глазами и улыбнулся детской, чистой улыбкой. Я ответил: моя улыбка, вероятно, не была такой уж чистой и светлой, но – улыбка все-таки, не оскал метрополитенного соседа по вагону.
Двери вагона со стоном разъехались, и людская каша вывалилась на перрон, прокладывая себе русло сквозь массу такой же, только застывшей каши, ожидающей прибытия поезда. Я не успел взглянуть на симпатичного меломана еще раз – меня вынесло в вестибюль, развернуло, подтолкнуло к эскалатору, и тут на мое плечо легла тяжелая рука закона.
Эту руку всегда можно отличить от хулиганского похлопывания, от дружеского пожатия и просто от случайного прикосновения. Рука закона ложится на плечо увесистым погоном, парализует тело и гнет к земле. Прикосновение ее лишает на миг дара речи и блокирует сознание, не давая сообразить, как быть дальше. Требуется время, а его-то как раз и не хватает, – рука закона разворачивает тебя и ставит лицом к лицу с его представителем от которого ничего хорошего никогда и ни при каких обстоятельствах ждать не приходится.
Я повернулся – как всегда в таких случаях, без единой мысли в голове. Конечно, кто же еще это мог быть? Двое в кожаных куртках – так одевались бандиты эпохи приснопамятной перестройки. Без шапок, короткие волосы топорщатся злыми ежиками. Глаза – точь-в-точь как у Карла моего дорогого Фридриховича.
– Документики попрошу!
Фраза настолько стандартная, что ее можно было и не произносить.
Я усмехнулся, и военные лица полицейских одеревенели.
Что-то изменилось в мире за то время, пока я пьянствовал с Сатировым и трахал виолончелисток. Раньше меня, во всяком случае в метро, вот так, ни за что, не хватали средь бела дня. Я был трезв, вид имел деловой. Вообще, если человек трезв и едет в метро, его и брать вроде бы не за что. Ведь едет куда-то. По делу. На работу, может быть. Или с работы. Не болтается без дела по улицам, не торчит на углу возле гастронома, вызывая своим праздным видом недовольство добропорядочных граждан и их разнообразные подозрения.
Вокруг нас образовалось что-то вроде островка безопасности на проезжей части. Граждане обтекали меня и полицейских, оставляя нам место для маневра – если таковой понадобится. Теперь уже меня никто не толкал, никто не наступал на ноги, не задевал частями тела или поклажи.
Что-то изменилось, верно. Причем, кажется, не в лучшую сторону.
– Вот.
Я протянул полицейскому с внешностью недорогого манекена свое удостоверение. Тот повертел его в руках, приосанился, закрыл, не показав товарищу, и жестом, проникнутым искренним уважением, протянул мне.
– Прошу прощения.
Он явно хотел козырнуть, но, поскольку был без шапки, не козырнул.
– Я вас в лицо не знаю, в клубе не был ни разу. Работа. Столько дел. Все некогда, понимаете.
– Понимаю, – ответил я. – Все в порядке?
– Разумеется, – кивнул полицейский.
– Благодарю за службу, – сказал я, совсем распоясавшись, но оба блюстителя общественной нравственности серьезно прошептали:
– Служим Отечеству!
За спинами ментов я заметил давешнего паренька с нотами. Он так и пер по вестибюлю – уткнувшись носом в раскрытую тетрадь. В наше время человек, читающий в общественном месте обыкновенную книгу, уже подозрителен, а юноша, разбирающий ноты с названиями на чужом языке, – тем более.
Надо бы предупредить мальчишку, надо бы предостеречь, но – поздно.
Парень поравнялся с нами, еще раз продемонстрировал мне свою солнечную улыбку и остановился.
– Ну что, обосрался? – сказал ему второй мент, до сих пор молчавший, и нахмурился.
– А что? – протянул любитель Стива Рэя.
– Знаешь, кого ты заловил? – спросил его первый мент.
– Вот, – парень ткнул в мою сторону пальцем.
– Это же Боцман, – сказал второй. – А ты даже в лицо его не знаешь.
То, что и он не знал меня в лицо, видимо, к делу не относилось.
– Да?…
Меломан посмотрел на меня растерянно, но с трудно скрываемым восхищением.
– Простите… Я действительно не знаю вас в лицо. Но столько про вас слышал!.. А к вам в клуб некогда зайти. Столько работы… – Парнишка обвел рукой вестибюль метро. – Сами понимаете. Текучка, рутина…