– Да, это он! – крикнул я. – Господи, как же…
Это чисто рок-н-ролльные истории: и Джима Моррисона кто-то где-то периодически встречает, и Леннон жив – по слухам, где-то на Тибете сидит. А вот Маккартни мертв уже давно, года с шестьдесят третьего, и в фанатской литературе тому есть куча неопровержимых доказательств. На фото «Abbey Road» он идет босиком, и на лице какие-то шрамы, которых якобы в детстве не было. Ну, про шрамы я знаю все, об этом я сегодня уже думал. В детстве ни у кого шрамов нет. Они появляются с годами. Маккартни в этом смысле – не исключение. Майлз Дэвис, рассказывают, тоже был похоронен а закрытом гробу, но кто лежал в гробу – неизвестно, а великий мистификатор Дэвис то ли в Индии, то ли в Африке, цел и невредим, играет на трубе.
Про Цоя тоже слухи ходят. В общем, слышал я разные истории и встречал достаточно сумасшедших, уверенных в физическом бессмертии своих героев.
Но сейчас я готов был поклясться, что вижу Джонни – живого, кажется, здорового и чем-то очень озабоченного. По причине этой озабоченности, проявляющейся в характерных для моего старого приятеля жестах, он выглядел живее всех живых.
Джонни стоял – я отчетливо это видел, хотя и издали, и со своим совиным зрением, – засунув руки в карманы джинсов, из которых, как и положено, выпирал круглый животик, доставшийся ему в наследство от советских пивных ларьков. Он слушал, что говорит собеседница – та стояла ко мне спиной, – и в такт ее словам задирал и опускал свой выдающийся вперед подбородок.
Поводил головой влево и вправо, переминался с ноги на ногу.
Пожимал плечами.
Горбился и резко выпрямлялся.
Пластика его была узнаваема на все сто.
Это не мог быть никто иной. Это был Джонни. Его тоже, кстати, хоронили в закрытом гробу. Я сам это видел.
Вид воскресшего приятеля не вызвал у меня ни страха, ни даже сильного удивления. И тем более я не впал ни в какой мистический восторг. Казалось, что все идет так, как должно идти. У Джонни была песня – «Все будет так, как оно быть должно, все будет именно так, другого не дано…»
Действительно, всякое бывает. Почему бы и нет? Жив мой приятель, вот тебе и на. А может быть, это просто пьяный бред. С кем не бывает? Многие пугаются, а мне не страшно. Я же знаю, что это бред.
Парень (я всегда называю и считаю всех своих знакомых – будь им хоть по пятьдесят и больше – «парнями»; в этом статусе они остались для меня, как и я сам, навсегда – и живые, и мертвые) еще раз кивнул девушке, резко повернулся, пошел к Неве, потом свернул на улицу Чайковского и исчез за углом коричневого, как кекс, дома в стиле «модерн».
На девушке были длинная черная юбка, туфли и какой-то жакет не жакет, пиджак не пиджак – что-то модное, с рукавами и хлястиком.
Я сделал еще несколько шагов, девушка повернулась и… оказалась госпожой Полувечной. В своем черном и, как мне показалось по точности линий, дорогом наряде она выглядела именно госпожой. Не сопливой девчонкой-тусовщицей, какой она приехала ко мне сегодняшним утром, и не дотошной прожженной журналисткой, в которую выкристаллизовалась днем. Госпожа Полувечная стояла передо мной и ехидно улыбалась.
– Какая встреча! – крикнула она.
– Слушай, – сказал я Кирсанову, – это та самая барышня, которую я ищу. А Джонни-то, Джонни куда делся? Ты его видел? Он как-то сразу убежал… Может быть, нас заметил?…
Говоря эти слова, я обернулся. Кирсанова за моей спиной не оказалось. И вообще поблизости его не было. Вдали его не было тоже. По Литейному шли редкие прохожие, но ни один из них не походил на моего приятеля.
Сатиров и швайн
Тамару на самом деле звали Людой. Зачем она взяла себе псевдоним в том же стиле, что и оригинальное имя, я не понимал. Вторая девчонка из «Бедных людей», которую Сухоруков называл Виолеттой, оказалась как раз Тамарой и вовсе не подругой Тамары-Люды, а просто знакомой, причем знакомой, которая Тамару-Люду не любит и всячески пытается подставить. Тамара-Люда же Виолетту-Тамару считала уродиной и сукой, что было недалеко от истины.
Тамара-Люда тоже была сука порядочная, я это понял уже через неделю после нашего с ней знакомства. Когда я вызвал ее к себе, она сразу назвала цену, от которой у меня на пять минут пропал аппетит – я как раз ужинал, и гамбургер застрял в горле. Пришлось встать и выплюнуть любимое лакомство.
– Что молчишь? – спросила меня из трубки Тамара-Люда.
– Блюю, – ответил я и отключил связь.
– Кто платит за баб в кабаке? – как-то спросил я куратора.
Карл Фридрихович мгновенно состарил свое лицо, демонстрируя отягощенность служебными проблемами, и с упреком в голосе сказал, что моих проституток оплачивает государство.
– Кстати, – совсем уже ослабев от горя, после трагичной паузы продолжил офицер, – вот твоя зарплата…
И протянул мне очередной конверт.
В конверте могло бы быть и побольше, но взгляд куратора, исполненный мировой скорби, пресек мои невысказанные претензии.
– Надо бы с получки это… – тихо и без выражения пробормотал сидевший на моем диване Сатиров. – По пол-литре… А? Как вы, господа, на это дело смотрите?
Компания склеилась очень быстро – за месяц мы настолько привыкли сидеть у меня втроем, что мне казалось, будто так было всегда…
Рок-клуб открылся, и я быстро втянулся в работу. Работа оказалась рутинной, как чистка картошки вручную. Я понимал отчетливо, что по доброй воле в жизни не работал бы в такой должности и в таком месте. Первый концерт собрал невероятное количество народа – невероятное для удельного культурного веса выступающих артистов. Хотя, справедливости ради, я готов был признать, что Сатиров и Швайн собирали побольше.
Общая масса зрителей наполовину состояла из переодетых офицеров полиции нравов, представителей городского руководства, их семей, друзей и знакомых, представителей отдела культуры, их семей и т. д., вырядившихся в штатское постовых милиционеров, военных, пожарных, врачей, преподавателей вузов и прочих добропорядочных и благонадежных граждан. Вторую половину составляла молодежь, из которой треть была стукачи (это я уже знал точно), треть – бритоголовые бандиты и наконец треть – юные одухотворенные любители рок-музыки.
Первым номером, как я предполагал с самого начала всей этой истории, играл Железный со своими монстрами. Я сказал несколько слов перед их выступлением: о том, какой это – то есть происходящее за моей спиной и перед моими глазами – большой праздник, о том, как я, подобно всем присутствующим, этому празднику рад, – и выразил надежду, что все мы встречаемся в выделенном нам городской управой зале не в последний раз.
– Парень по прозвищу Железный, – завершил я свою речь, – натура очень свободолюбивая…
В зале засмеялись. И кожаные монстры Железного, и полицейские – все со знанием дела.
– …и музыка его неподготовленному слушателю может показаться странной…
В зале засвистели (одобрительно) и захлопали (нетерпеливо).
Со свойственным всем металлистам неуважением к окружающим Железный тут же зажужжал на своей самопальной гитаре – мне пришлось заткнуться и уйти. Но я не обиделся. Я уже воспринимал все, что творилось в зале, как нечто, ко мне отношения не имеющее. Будут деньги капать – и ладно. Мало ли чем кому-либо приходилось заниматься? И в лучшие годы, когда рок-музыку еще можно было играть и слушать без опасения угодить за решетку, мои друзья-музыканты торговали арбузами, спекулировали недвижимостью и выбалтывали себя в микрофоны, трудясь дикторами на радио.
В общем, всякий труд почетен.
Мой в том числе.
На первой же неделе я в порыве служебного рвения сдал своему начальству молодого паренька, который говорил, что наш рок-клуб – говно и что он будет играть сам. Мол, художник должен быть свободным, и все такое. Сбиваться в стадо, говорил, негоже, ходить строем позорно, и творчество – штука индивидуальная. Играл он круто, действительно круто, как и всякий талантливый самоучка, – выделывал такие штуки, что я на протяжении его выступления несколько раз испытывал чувство радостного удивления. Секунд пятнадцать из тех сорока минут, что парень играл, по моей коже бегали мурашки. Это много. Пятнадцать секунд мурашек могут сделать любой, самый занудный и дурацкий рок-альбом золотым.