– Люси, вы слышите меня?
– Да, – печально отозвалась она.
Впрочем, в ее тоне не проскользнуло ни холода, ни обиды.
– И каков ваш ответ?
Несколько мгновений она сидела молча, не отрывая взгляда от темнеющего пейзажа. Затем повернулась к сэру Майклу с неожиданной страстью, которая осветила ее лицо новой, чудесной прелестью, заметной даже в нарастающей мгле, и упала перед ним на колени.
– Нет, Люси, нет! – горячо запротестовал он. – Не надо, прошу вас, не здесь!
– Нет, здесь, – промолвила она с необыкновенной страстностью, не громко, но сверхъестественно отчетливо, – и только здесь! Как вы добры, щедры, благородны! Полюбить вас! Женщина в сто раз красивее и добродетельнее меня могла бы полюбить вас от всей души. Но вы ждете от меня слишком многого. Только подумайте, какую жизнь я вела. С самого раннего детства я не видела ничего, кроме бедности. Отец мой был джентльменом – умным, образованным, великодушным, красивым и… нищим. Мать моя… Впрочем, позвольте мне о ней умолчать. Бедность и лишения, унижения и потери. Нет, при вашей спокойной и обеспеченной жизни вам не понять, не прочувствовать всего, что пережила я. Не требуйте от меня слишком многого. Поймите, я не могу быть бескорыстной, я не настолько слепа, чтобы не видеть благ, что сулит мне такой союз. Нет, я не могу! Не могу!
За ее возбуждением, за этой страстной горячностью скрывалось нечто такое, чему трудно было дать точное определение и от чего баронет почувствовал смутную тревогу. Меж тем Люси по-прежнему стояла на коленях у его ног, чуть ли не ползала перед ним. Тонкое белое платьице разметалось по полу, светлые волосы падали на плечи, большие голубые глаза блестели в сумерках, а руки сжимали черную ленточку, словно та ее душила.
– Вы слишком многого от меня ждете, – повторила она.
– Люси, скажите прямо, я вам отвратителен?
– Нет, вовсе нет!
– Вы любите другого?
– Я никого не люблю, – расхохоталась она. – Никого в целом свете.
Баронет обрадовался, хотя смех девушки ранил его чувства. Помолчав немного, он нерешительно произнес:
– Что ж, Люси, я не буду требовать от вас слишком многого. Да, я старый романтичный болван, но если я не вызываю у вас отвращения и если вы не любите другого, то не вижу причин, почему бы нам не составить вполне счастливую пару. По рукам, Люси?
– Да.
Баронет поцеловал ее в лоб, после чего, спокойно пожелав доброй ночи, торопливо удалился.
Он поспешил уйти, глуповатый стареющий джентльмен, поскольку испытывал странное чувство – не радость, не торжество, а нечто вроде разочарования. Неудовлетворенное желание сдавливало сердце, будто он прижимал к груди труп – труп надежды, убитой словами Люси. С сомнениями, страхами и ожиданиями было покончено. Как и всякому мужчине его возраста, баронету пришлось довольствоваться тем, что его выбрали за состояние и положение в обществе.
Люси Грэм медленно поднялась по лестнице и вошла в свою комнатушку. Поставив огарок свечи на комод, она присела на край кровати и замерла. Ее бледное лицо не отличалось по цвету от белого покрывала.
– Конец моей зависимости, беспросветной тяжелой работе, унижениям. С прежней жизнью покончено. Все, что могло меня выдать, похоронено и забыто. Кроме вот этого.
Она сняла черную ленточку. Предмет, что она прятала под платьем, оказался не медальоном, не камеей и не крестиком. То было кольцо, завернутое в пожелтевший от времени клочок бумаги с многочисленными сгибами, покрытый печатными и письменными буквами.
Глава II. На борту «Аргуса»
Молодой человек бросил в воду окурок сигары и, облокотившись о фальшборт, задумчиво посмотрел на волны.
– Какая тоска, – промолвил он. – Голубая, зеленая, опаловая. Опаловая, голубая, зеленая… Красиво, конечно, но смотреть на них три месяца – это уж слишком, особенно когда…
Он не окончил фразу: на самой середине в голову пришла мысль, которая унесла его за тысячу миль отсюда.
– Вот обрадуется моя бедная малышка! – пробормотал он, открывая портсигар и с отсутствующим видом рассматривая его содержимое. – А удивится-то! Бедняжка! Ведь прошло больше трех лет – непременно удивится!
Это был мужчина лет двадцати пяти, со смуглым загорелым лицом и выразительными карими глазами, искрящимися улыбкой. Всю нижнюю часть его лица закрывала густая борода. Он отличался высоким ростом и атлетическим телосложением, носил свободный серый костюм и лихо нахлобучивал на копну черных волос фетровую шляпу. Пассажира из кормового салона на корабле «Аргус», следовавшем из Сиднея в Ливерпуль с грузом австралийской шерсти, звали Джордж Талбойс.
Вместе с ним кормовой салон первого класса занимали еще несколько пассажиров. Пожилой торговец шерстью, сколотивший состояние в колониях, возвращался на родину с женой и дочерьми; тридцатитрехлетняя гувернантка ехала домой, чтобы выйти замуж за человека, с которым была помолвлена уже пятнадцать лет; сентиментальная дочь богатого австралийского виноторговца направлялась в Англию, чтобы завершить образование.
Джордж Талбойс с первых дней вояжа стал душой компании. Хотя никто не знал, кто он и откуда, пассажиры и команда в нем души не чаяли. Талбойс сидел во главе обеденного стола рядом с капитаном, помогая вести застольную беседу. Открывал бутылки с шампанским и пил со всеми присутствующими. Рассказывая анекдоты, смеялся так заразительно, что даже последний невежа считал себя обязанным присоединиться, хотя бы из сочувствия к его стараниям. Он отлично играл в «спекуляцию», «двадцать одно» и другие веселые игры, заставляя маленький кружок вокруг лампы так глубоко погрузиться в невинное развлечение, что пронесись в эти минуты ураган, никто бы и не заметил. При этом Джордж откровенно признавался, что не умеет играть в вист, а на шахматной доске не отличит коня от пешки.
Благодаря живости его нрава у окружающих сложилось несколько преувеличенное представление об учености мистера Талбойса. Бледная гувернантка норовила завести с ним разговор о новинках литературы, однако он лишь дергал себя за бороду, не спуская с женщины тяжелого взгляда, и вставлял: «О да, разумеется!» и «Еще бы!».
Сентиментальная юная леди – та, что собиралась завершить образование, – говорила с ним о Шелли и Байроне, однако Джордж Талбойс просто усмехался, будто поэзия состоит из сплошных комедий. А когда торговец шерстью хотел втянуть его в политическую дискуссию, оказалось, что в вопросах политики Джордж понимает еще меньше, чем в стихах. Кончилось тем, что его оставили в покое, позволив жить по своему разумению: курить сигары, болтать с матросами, глазеть на воду и нравиться людям таким, каков он есть.
Когда до Англии оставалось недели две ходу, Джордж Талбойс – и это заметили все без исключения – резко переменился. Он стал беспокойным и дерганым: то хохотал на весь салон, то впадал в хмурую задумчивость. Уж каким любимчиком он был у моряков, однако и тем в конце концов надоели его вопросы, когда же они прибудут в Англию. Через десять дней? Через одиннадцать или двенадцать? А может, тринадцать? А ветер попутный? А какая скорость у судна, сколько узлов? Влекомый неведомой страстью, он топал по палубе, обзывая «Аргус» старой калошей, а его владельцев – прохвостами и обманщиками. На этом древнем корыте впору не людей возить, а скотину! Или дурацкую шерсть! Если она и сгниет по дороге, невелика беда.
Однажды на закате Джордж Талбойс раскуривал на палубе сигару. В тот вечер матросы наконец сказали ему, что через десять дней он увидит английский берег.
– Я уплыву на берег первым же буксиром! – в сердцах воскликнул Талбойс. – Хоть в шлюпке. Да хоть вплавь!
Товарищи по кают-компании – все, кроме изможденной гувернантки, – посмеивались над его нетерпением, а гувернантка сочувственно вздыхала, видя, как раздражают беднягу медленно тянущиеся часы, как он отодвигает нетронутое вино, беспокойно ворочается на диване, носится вверх и вниз по трапу и смотрит на волны.
Когда красный шар солнца начал опускаться в воду, пассажиры устроились в салоне с бокалами вина. Гувернантка поднялась на открытую палубу, подошла к Джорджу, встала рядом и устремила взгляд на блекнущий пурпур заката.