– Может, вы обсудите данную тему в приватном порядке? – нервно предлагает Карл. – А пока давайте убедимся, что все готово к окончательной передаче и что Долорес будет чувствовать себя максимально комфортно во время переезда.
– Когда это произойдет? – спрашиваю я.
Юнхи отводит взгляд. Это единственный очевидный признак того, что ей некомфортно.
– Клиент придет примерно через неделю. Дальше, в зависимости от того, как быстро мы сумеем все подготовить, ее можно будет перевезти уже в конце месяца.
– В конце месяца. – Мои руки, кажется, зажили собственной жизнью. Они дергаются и трепещут у меня на коленях, и я смотрю на них так, словно они мне больше не принадлежат. – Довольно скоро, блин.
– Мы привлечем к делу бригаду перевозчиков. Они специалисты, – сообщает Юнхи.
– Звучит так, будто ты обо всем заранее подумала.
– Кто-то же должен этим заниматься, верно? – парирует Юнхи с фальшивой жизнерадостностью.
Карл ерзает на своем стуле и прочищает горло, а мы пристально смотрим друг на друга.
– Отлично, – резюмирует он. – Спасибо вам обеим. Я полагаю, сегодня мы наконец-то чего-то добились совместными усилиями.
Юнхи даже не пытается догнать меня после встречи. Как будто того разговора, который случился у нас в пятницу в баре «Хэтти», никогда и не было. Я чувствую на себе ее взгляд, когда мы вместе выходим из кабинета Карла, но не оборачиваюсь.
Остаток дня проходит как в тумане, пока я перехожу из зала в зал, из помещения в помещение. Пингвины дерутся, их жизнь, как обычно, наполнена драмами; одна из усатых акул-нянек заболела, а это значит, что мне приходится вызывать наших ветеринаров и помогать держать ее в маленьком неглубоком аквариуме, в который мы заманиваем животных для осмотра; акулья кожа под моими руками резиновая и холодная на ощупь. К полудню я совершенно выбиваюсь из сил.
За обедом я проверяю свой телефон и вижу, что Умма прислала сообщение, напоминающее мне о сегодняшнем ужине. «Не опаздывай», – пишет она.
Интересно, как отреагирует Умма, когда я расскажу ей о том, что Долорес продали частному покупателю. Она никогда не понимала, почему Апа был так одержим ею, даже после того, как он объяснил, что уникальное генетическое строение Долорес было частью его исследований. Умме не нравились животные, которых она считала опасными – к этой группе относились акулы и головоногие моллюски. Она предпочитала пушистых выдр, ясноглазых дельфинов или тюленей.
Я полагаю, Умма прежде всего хотела, чтобы Апа был нормальным мужем. Чтобы у него была нормальная работа с девяти до пяти, на которой он не уезжал бы на край света, где Умма не могла за ним уследить; чтобы она понимала, чем конкретно он занимается или хотя бы могла делать вид, что его работа ей интересна. Чтобы он ходил бы с ней по воскресеньям в церковь, вместо того чтобы насмехаться над этим, дарил ей цветы на день рождения и сам вспоминал про годовщины и другие важные даты.
Теперь мне приходит в голову, что Умма, должно быть, была крайне разочарована своим браком с мужчиной, который ее не замечал, который всегда гнался за своими фантазиями, чего она не могла понять. Она не могла дать ему то, что он искал в объятиях другой женщины и в дальних уголках океана. Вот почему она всегда казалась мне такой сердитой, когда я была ребенком, готовой вскипеть в любую секунду от давнишней обиды и горя. И, вероятно, именно поэтому, когда Тэ ушел, все чувства, которые я испытывала, оказались мне знакомы: я как будто репетировала его уход с того дня, как мы встретились. Потому что я привыкла к тому, что люди уходят, и в глубине души никогда не верила, что кто-то вроде Тэ останется с кем-то вроде меня.
Интересно, ненавидела ли Умма тот факт, что ей пришлось покинуть Корею, скучала ли она по родным краям? Сумела ли принять Соединенные Штаты как новый дом? «Если бы мы остались в Корее…», – ее излюбленная присказка. Если бы мы остались в Корее, то были бы рядом, когда умерла Халмони, мать моей матери. Если бы мы остались в Корее, она осталась бы близка со своими братьями и сестрами, а у меня было бы больше кузенов и кузин, с которыми можно вместе играть и расти. Но прежде всего, если бы мы остались в Корее, она не оказалась бы полностью зависима от Апы во всем.
Когда я росла, меня не оставляло ощущение, что наша семья является обособленной единицей и что, если с нами что-нибудь случится, у нас не будет никого, кому мы сможем позвонить или на кого сможем положиться. Мои родители никогда не умели просить о помощи, и, полагаю, в этом я тоже на них похожа.
К концу рабочего дня я смертельно устала и насквозь пропахла рыбьими потрохами. У меня оставалось достаточно времени перед визитом к Умме, чтобы заскочить домой и наскоро принять душ. Я провожу расческой по мокрым волосам и роюсь в шкафу в поисках чего-нибудь подходящего, внезапно начиная нервничать, как будто иду на свидание вслепую. Я останавливаюсь на платье, которое не надевала несколько месяцев – на желтом сарафане с цветочным рисунком. Мне он немного мал, но это единственная чистая и презентабельная вещь, которая у меня есть, по поводу которой Умма не станет сразу же давать какие-то комментарии.
Умма обычно дарит мне вещи, которые я бы никогда не купила себе, вещи, которые, по ее мнению, вписываются в ту жизнь, которую она придумала для меня. На мои дни рождения она дарит мне кашемировые свитера или подвески от Сваровски, ожерелья из чистого серебра с сердечками или звездочками – подарки для маленькой принцессы, которой она хотела бы меня видеть. Все они сложены в дальнем углу моего шкафа, как призраки, загнанные в самый глухой из уголков моей жизни. Я колеблюсь, прежде чем все-таки надеть одно из них – блестящий полумесяц на изящной серебряной цепочке. Стразы на луне, кажется, дрожат, когда на них падает свет.
Апа часто говорил мне, что критика Уммы берет свое начало в заботе, как будто я и без него этого не знала.
– Она хочет, чтобы ты выглядела как можно лучше, потому что любит тебя, – объяснял он.
– Но почему ей непременно надо заставлять меня чувствовать себя никчемной из-за своей любви? – спросила однажды я.
Некоторое время он обдумывал ответ.
– Думаю потому, что она не знает, как выразить ее иначе.
Я еду в корейский супермаркет на другом конце города, где десять минут стою в очереди, чтобы купить упаковку любимых корейских груш Уммы. Бледно-золотистые шары упакованы в белые пластиковые сетки, которые немного напоминают чулки в сеточку, их нежная кожица выглядывает из-за переплетения нитей. Умма обычно чистила корейские груши на кухне, когда приходили гости: люди из церкви или коллеги Апы. Она срезала кожуру с хирургической точностью и быстротой. «Когда твой отец впервые привел меня к себе домой, чтобы познакомить со своими родителями, мне пришлось помогать его матери резать и чистить груши для ужина», – рассказывала она мне, когда я была маленькой. Мои собственные руки неумело обращались с ножом для нарезки овощей, и когда я пыталась очистить груши так, как это делала Умма, одной длинной толстой лентой, все, что у меня получалось – это пораниться или искромсать грушу до такой степени, что большая часть хрустящей белой мякоти исчезала вместе с кожурой.
Передо мной в очереди стоит молодая мама с малышкой, сидящей в тележке для покупок. Девочка без устали смотрит на меня, ее глаза горят от возбуждения. Я подмигиваю ей, и она улыбается, из уголка ее рта стекает струйка слюны, а ее мать издает тихое восклицание и вытирает ее слюнявчиком. Она бормочет ей что-то по-корейски, но я не могу разобрать слова из-за окружающего шума, и маленькая девочка лопочет, вскидывая свои пухлые ручки в воздух. Когда мать подходит, чтобы расплатиться с кассиром, я вижу, что она беременна. Она покупает, среди прочего, упаковки сушеных морских водорослей, и мне интересно, не планирует ли она приготовить себе из них суп.