Надо попи́сать, но здесь просто негде (обратная история – везде). Это не центр с кафешантанной культурой времяпрепровождения, это машина для жилья (привет Корбюзье), где жить сверхкомфортно (т. е. тело, человек не до конца учтены, вычислены с каким-то странным остатком – не пописать…).
Ловлю косые взгляды. Я слишком хорошо одет. Дендизм здесь притивопоказан. Мода – это антимода, это отрицание (булавки и рваные джинсы). Модно то, что радикально, а не то, что изысканно.
Музыкально то, что дисгармонично (Бликса Баргельд).
Музыка вообще здесь вроде конфессиональной принадлежности, такое «славное язычество» с переодеваниями и вакхическими сейшенами, противостоянием (район на район за Витю и за Костю).
Почему-то вырваны все скамейки. Бабушки уже не греются (умерли?) на солнышке. Или это антигопническая кампания (чтобы не тусовались и не пили пиво с коноплёй).
Социализм погиб от безделья («время есть, а денег нет»), от невероятного количества пустоты, которая заполнялась чем попало. Здесь, конечно, Бродский не помогал (т. е. пустоту Бродским не заполняли). Здесь он проигрывал. Только Цой, остальное – как на другом языке (но, кстати, не на английском – здесь это язык масскультуры, такой коммуникативный унисекс).
На скамейке можно сидеть только с ногами (на спинке), потому что по-другому никто не сидит. Такой апофеоз функциональной бессмысленности всего здесь существующего. Человек принимает этот мир, но только вывернутым наизнанку, как бы игнорируя предложение (такой цветаевский антибилет).
Подъезд должен быть открыт (доступен). Для чего? Чтобы в нём мочиться (прямо на пол или в мусоропровод) или покурить травки (выпить водки) перед дискотекой.
Внутри школы жутковато. Не только от белогипсового Пусикино (иначе и не скажешь: что общего у современного человека с двухсотлетним собирателем русского слова?), но и от общей отшторенности (занавески, жалюзи, встройки прямо в оконные проёмы новых классных помещений), такой общеказарменный муштровый долбёж каменных (вероятно, по представлениям тех несчастных садистов, которые здесь работают) лбов и сердец.
В поликлинике (детской) пусто. Не рожают. Этот мир отменён, в постиндустриальном обществе не нужны не только владельцы, но и угнетённые.
Из окна восьмого этажа (мочусь в мусопровод) – воронье гнездо. Высота. Помню удивление дяди-провинциала, когда я рассказывал про грибы во дворе. Росли. Только теперь понимаю, почему. Сыро. Вечная тень от дома. Слишком густо (по сравнению с деревней) и слишком высоко. Высота и частота застройки европейского города предполагает бульвар, но не предполагает грибы и птиц (вернее, птичьих гнёзд; птицы вроде как гости на этой земле, окультуренной человеком).
На помойке – мебель восьмидесятых (по отношению к шестидесятым как николаевская мебель к павловской – попой неудобно), семейная пара разглядывает антифункциональное б/у содержание мещанского (городского) быта.
Но только здесь – тополь, который я посадил, и который высотой уже метров двадцать. Прямо на участке в детском саду (пространство, отведённое для циркуляции детской публики, разбивалось на квадраты и обсаживалось кустарником). Моё дерево – как бы вызов одиночки, разрушающий гармонию садово-парковой географии.
Скамейка вырвана (как больной зуб), но бабушка сидит на каком-то уже частном стуле (я бы не сел), поставленном ровно у двери в подъезд (парадную – странное название для этого входа на общую лестницу, даже не лестницу, на строительном жаргоне эта деталь бетонного конструктора называется маша, от лестничные марши). Пароксизм привычки и одиночества в большой (слишком большой) коммуне.
Проехала редкая машина. По привычке (sic!) отступил на поребрик (питерское словечко, наверное, от мамы).
Однушка, где жили вчетвером-пятером (приезжала, а потом так и осталась навсегда неизменная русская бабушка) – чужая. В подъезд попасть непросто. Мужик (знает код или ключ есть) стреманулся, не хочет впускать.
Проход между домами (корабли соединялись в змейки или стенки) – архитектурная мама не понимала, что мы называем аркой.
Жадные взгляды местных девиц. Парень одет по-городскому (выражение в город означает в центр, из Ленинграда – в Петербург) – выгодный (раньше бы сказали видный или завидный) жених.
Зарешёченные первые этажи кораблей как ржавчина, как новое днище «Авроры».
ПТУ (по-новому лицей – смешно) с отсутствующим вроде памятника серпом-молотом, по которому мы ползали. Новый дом на месте пятака (пересечение Луначарского / Художников) – грустно. Здесь было настоящее болото (наверное, поэтому всегда верил в космогонический петербургский миф).
В этом универсаме я как-то простоял в очереди за маслом (подсолнечным) полдня до обеда. На обед очереди разрешили не расходиться, оставили внутри. Я лёг прямо в длинный холодильник (из такого брали цыплят, масло, сыр). Через час окно, в которое я стоял, не открылось (а уже подходила моя очередь). Я был потрясён до основания своей неоформившейся души. Должен был вернуться домой и сказать, что ничего не принёс. Ужасное ощущение.
За универсамом был пункт приёма стеклотары. Дивное место. Потом мы ещё собирали бутылки по дворам. Хватало на пиво, чипсы. Дорогой, помню, была бутылка из-под шампанского, но их не везде брали, а потом они и вовсе перестали цениться.
Размалёванная трансформаторная будка с видом Петербурга (не хуже неоновой или как это теперь фоторекламы), в правом верхнем углу замазано имя политика, который оплатил это дело. Петербург принадлежит всем (вернее так: Петербург не может принадлежать никому).
На пятаке можно было воровать арбузы. Забирались в кузов и скидывали друзьям-приятелям штук пять, пока не засекли.
Весы проверяли, взвешивая гречку государственной расфасовки.
Вообще воровство было в моде. Это такое лихачество – даже просто спички из универсама (чтобы жечь всё подряд – по подвалам и на открытом воздухе, в лесу, баловаться курить, и вообще – пригодится). За подкладку курточки умещалась даже четверть хлеба (круглого ржаного) или большая коробка хозяйственных спичек.
Маленькие огнепоклонники: развести костёр – это непременно.
За грибами – недалеко Сосновка. Даже не столько за грибами (какие там грибы), сколько просто провести время.
Другие места культурного отдыха – подвалы (чердаки – реже, это уже в подростковом трудном возрасте места сборищ под травку и напитки). Мог проползти подвал корабля от одного входа до другого – весь дом. Залазили двумя способами: через дверь с торца, и пролезая под решёткой (оставался довольно просторный лаз) прямо из подъезда. Что там было интересного? Скорее всего, сам принцип страха, зоны запрета, темноты и антисанитарии.
Стройка – ещё опаснее, потому что она охранялась. Точно как у Стругацких (прочитал много позже) в «Пикнике на обочине». Нарваться на сторожа – самый бэст (с погоней и адреналиновым опьянением).
Позже на заброшенных долгостроях (вечностроях, которые теперь разбирают) пили, откручивали и продавали рамы, кирпичи, просто загорали, играли в баскетбол (sic!) и устраивали панк-концерты.
Играли в футбол между двух подвальных продухов (служили воротами) детского садика, потом в квадрат на детской площадке под домом. Немного раньше – в ножики (нужен песок и складной нож), немного позже – спички по парадным. Игра со спичками, пожалуй, самая интересная. Пароксизм незаполненности бытия (или наоборот: любая пустота заполняется чем-то). Просто спички. Похоже на тюремные развлечения в обстановке отсутствия предметов и переизбытка свободного времени.
Спичками стрелялись, отщёлкивая по черкашу в сторону врага (т. е. друга). Каким-то образом кидались в водоимульсионный потолок: спички прилипали и оставляли чёрные подтёки. Хоттабыч делался так: в полупустой коробок засовывалась горящая спичка и коробок закрывался (как в фильме «Обратная тяга»). Когда открывался, выползала длинная дымная борода.