Ничего.
Речке Грязне даже не прожурчать: «Хороша я, хороша, да плохо одета»; на высоком берегу старинный особняк в бело-серой покраске, со стороны Киева обгорели колонны, оставлены чернью горелой в назиданье посетителям. Берега Оредежа, куда вливается заросшая осокой чумичка-Грязна, схвачены красным дивонским камнем – Набоков всю жизнь вспоминал словно бы опаленный подземным огневищем берег. И как раз в Сиверской лето проводил Розанов, пилил деревья на своем участке, чтоб не покупать дрова. Дорого! Тут художник Шишкин написал свои могучие сосны. А в глубине леса в конце разбитой дороги стоит старинная усыпальница, построенная героем войны с французами Витгенштейном для горячо любимой при жизни и после смерти жены. Теперь от имения только старые корпуса: в одном – психиатричка, в другом – туберкулезка, врачи после смены выходят угрюмые и усталые под темные ели – никогда никому из случайных встречных не взглянут в глаза.
Но в те депрессивные места не надо часто ходить – насельники не по своей воле, а страдание заразно.
Наезжают, правда, веселые пушкинисты, всегда чуть хмельные, путешествия любят под юбилеи – Петербург, Кишинев, Одесса, Москва. В Риме напечатали факсимильное издание Пушкина, он сам дальше пограничной речки Арзрум нигде не бывал. И элегантные европейские набоковеды – кто такая нимфетка Лолита? Просто недостижимое, литература, которую нельзя навсегда при себе оставить. С таким же успехом, как про Лолиту, Набоков мог бы написать про трехколесный велосипед – приводит слова Набокова ветеринар по образованию Ален Роб-Грийе, с которым захотел встретиться в Париже уже знаменитый автор: «Мы оба любим маленьких девочек».
И оба понимающе рассмеялись.
Почти ницшеански: убивают не оружием, убивают смехом.
Опустив колун на пенек, вытирает пот со лба Розанов: смехом никого нельзя убить. Смехом можно только придавить. И терпение одолеет всякий смех. И можно выуживать силу, как рыбку на рассвете из светлой и быстрой реки Оредеж – чудаковатые и похожие друг на друга розановеды бывают в этих местах. Только достоевсковеды промахивают мимо – стремятся в сторону Скотопригоньевска – Старой Руссы.
Между Пушкиным и Набоковым чуть в стороне от дороги, где на углу перед мостом часовня Фрола и Лавра, – только один раз видел ее открытой, теплилась внутри свечечка, можно тихо жить. Смотреть на жестокие поединки солдат – одна команда в синих трусах, другая в черных, – все по утренней форме по пояс голые. Но в это лето полк истребителей улетел в Мончегорск, военный городок рассыпается, в казармах выбиты окна – еще одно угрюмое место.
А Оредеж течет легко и быстро, Грязна вместе со светлыми водами, утратив собственные истоки, льется и разливается. Серафим Вырицкий, почитаемый православными, навсегда тут, в войну прямо сказал немецкому офицеру.
Убирайтесь, уходите, пока живые!
С аэродрома в Сиверской немецкие самолеты летали бомбить Ленинград.
Это место между Пушкиным и Набоковым удерживало рвущуюся в оба конца дорогу, будто тем, кто по ней стремился, не было пристанища ни с какой стороны. Но Авдотья Самсоновна с тремя детками, бонной и моськой здесь навсегда в своем посещении, гусар-соблазнитель прикидывался больным, проезжий литератор никогда больше в жизни не узнал такого сладостного поцелуя, как тот, что подарила в сенях Дунечка. Сын Набокова приезжал посмотреть на родственные места как раз после пожара, не дал ни рубля на восстановление, – упоминают в рассказах экскурсоводы.
Тут можно было жить среди несвятых и святых насельников, гром шелохнул издалека тишину и скоро туча приблизится к окнам. Окно было зашторено от солнца, а когда туча наляжет, можно штору отдернуть, бледнее станет тихое мерцание лампадки за левым плечом, совсем ненужно в громовом голосе что-то будут твердить два клинка – привезенная из Чечни шашка и позапрошлого века потомок самурайского меча-катаны в железных ножнах злой клинок кю гунто. И бездарно спиленные мной два отростка старой сливы теперь будто подпорки для оставшегося ствола – муравьям укрытие, шмелям прибежище до зимы. Тут в местах Пушкина и Набокова – первый по этому тракту в ссылку, на Кавказ… на погост, второй на велосипеде «Дукс» с карбидовым фонариком на свиданье к Машеньке. Можно смотреть на сливу, на течение Оредежа, на полет скворцов и на гнездо аистов, оставленное на одиноком столбе, – всегда один стоит в гнезде будто для таких путешествующих никогда не наступала усталость.
Книга о Розанове была закончена, главный розановед будто бы уже успел сказать, что это не Розанов на страницах, а тот, кто ее написал.
Да ведь каждый, еще раз повторю слова Розанова, достоин только жалости.
И он сам сказал, что надо не себя подстраивать под других, а других понимать через себя. У Розанова в доме была печка – топили в дождливые дни. А у меня в деревянном доме камин – существо на кирпичной основе: если вымыть стекло от копоти, видна чудесная игра огня осиновых и ольховых поленьев.
Два раза отсюда вызывали на офицерские сборы в Большой дом в начале Литейного, тогда еще говорили, что это самое высокое здание в Ленинграде – даже из подвалов Соловки видно. Встречал там бывших университетских товарищей – один уже ждал на погоны генеральские листья.
Они, говорил о внутренних врагах яростно, антисоветчину будут гнать, а мы терпеть?
Кино показал антисоветское, кадры без единого слова. Сперва купола и кресты на храмах – Москва благородная, голуби белые на площади —
Мы не голуби, мы не белые,
А мы ангелы – хранители… —
– через минуту – буйствующие в очередях приезжие, дают в конце летнего месяца детские беличьи шубки. Номера на запястьях, кто-то, лица не видно, упал, руку тянет, очередь бьется телами – буйствующая плоть. И снова наплывают купола благородного разлива – на православных храмах купол-чаша вбирает силу небесной тверди. И так раз за разом, чтоб каждому стало понятно.
Что было – что стало.
Антисоветчину будут гнать, а мы терпеть и молчать? – через год он стал генералом и любимцем Председателя. Рано умер, на встречах сокурсников мы его вспоминаем как хорошего парня.
Но вот гром отдалился, зеленые сливы почти не пригибают верхние ветки.
Юные ласточки трепещут крыльями, как бабочки, чуть замедлив взмахи, падают и снова, наверное, в мгновенном птичьем восторге взмывают. Никогда я не жил в таком удалении и отстранении, окликали меня по своим разным просьбам, если бы не это, никто, я думал, не вспомнит. В военном билете значилось – уволен в запас, я в ладу с изображением человека на картине моего друга Валерика Апиняна. Она называлась «Спящий» – человек на постели из переплетений цветовых линий, непробудно, казалось, спал. Но все видел и слышал – морщины на лбу, почти как рассечки времени – прозеванный гений русской литературы Сигизмунд Кржижановский изобрел словесный фантом-времярез. Спящий все видел из-под закрытых век, слышал одним повернутым к зрителю ухом и замечал каждого из картинной немоты сна.
А самое страшное нападение как раз тогда, когда его не ждешь.
Спящий с картины кивнул, не открывая глаз.
– Согласен? – Сенатор ждал, пока я замолчу.
– Не сума-тюрьма… кутерьма!
И уже через десять дней кортеж по Кутузовскому проспекту.
– Что Розанов любил? – Спросил Президент.
– Перебирал монеты! Единственное действо, где остались порядок и память. Еще игра на бильярде, катятся шары одинаково хоть ночью, хоть днем!
– Um Halb zehn Uhhr? «Бильярд в половине десятого»… Отец пол Европы построил, а сын пол Европы взорвал? Генрих Бёлль?
Президент был начитан лучше, чем я думал.
– А как жил? – Президент не забывал про свои вопросы.
– За занавесочкой, да с молитовкой! Мол, не радуйтесь, попики! Слова мои не против Христа! Надо молодым три первых ночки дать во флигельке рядом с храмом! Любовь чтоб при свечечках! Не могу, говорил, жить в стране, где нет больше царевен.