Какими словами можно окоротить и ослабить силу? Даже силу могучего Президента?
Неужели словами из книги о Розанове?
Рюдигер Сафрански написал книги о Хайдеггере, Ницше и о романтиках, Жан-Франсуа Лиотар повествовал о благородном авантюристе и писателе Андре Мальро, что приезжал на горьковский съезд писателей, – в разгар свального застолья названный Радеком мелким буржуйчиком, поднял тост за перманентного ниспровергателя Льва Давидовича Троцкого: «О нем тут не говорят! Но именно он тут присутствует!». Почти никто не различил слов, кроме женщины, что стояла рядом. А Розанов у меня на страницах снова по-детски пил молоко от вымистой кормилицы-коровы, курил в полнейший кейф от первых классов до самой старости, рассуждал про тайну миквы и заброшенно по-стариковски переживал голод и гражданские распри. Упал в канаву, когда возвращался из любимой им бани. И потом диктовал дочке строки, поглядывал на свечечку: пока горит, Таня, еще на рублик напишем.
Секрет в вечной и неумолчной музыке в душе: звучит, а кто знает?
Меньше всего автор.
И так можно было бы провести дни, еще оставшиеся, помня, что проживать нужно каждый день, как последний. Свободно на холоде, радуясь теплу. Лампадку за правым плечом затеплив.
А что за левым?
И вдруг тот, кто окликнул: «Вступай в партию!», позвал для разговора.
Я впервые видел вблизи настоящего сенатора.
– Знаешь, кто такой бэбиситор? – Он говорил мне ты, когда были вдвоем.
– Тот, кто сидит с детишками?
– Посидеть хочешь?
– И так сижу. Выпечка текста!
– Какого теста?
– Текста!
– За булку о Розанове дали тысяч двенадцать? Два года работы?
– И двадцать лет перед этим.
Да Розанов сам говорил: что за фамилья такая! Ни поэту, ни философу не подойдет! Вот для названия булочной хороша: дурак ты, Розанов. Ты б лучше булки пек!
Сенатор многое обо мне знал.
– Что о человеке говорят?
– О каком?
– Вообще… о человеке!
– Вслед за смертью Бога наступает смерть его убийцы. Человек умер! Стал точкой пересечения силовых линий! Исчерпал ренессансный запас! Гуманизм… это ограничение. Толерантность? – сплошной дом терпимости. Остались одни терпилы! Исчез человечек, как след на прибрежном песке! А чтоб совсем не пропасть, войны готовит. Сверхвера… у каждого своя.
Но Бог умереть не может, теперь нуждается в человечьей защите.
– Слушай сюда! – Он иногда впадал в родное херсонское интонированье. – У меня Горный Алтай за плечами! Охотники постреливают, духов зовут!
– Господин сенатор! – Единственный в таком качестве, которого я знал, был муж смертно влюбившейся женщины с прекрасным женским именем. Она бросилась под поезд. – Я только сказал, что все знают. И почему меня?
– Я в Сенате заседаю, губернаторы бывшие, генералы. Знаешь, что он мне сказал?
– Кто сказал?
– Президент! Завяли, сказал, почти все. Политологи, нынешние писатели. Служат… прислуживают. Остались одни философы! Только они бывшими не бывают. Ты в Хельсинки был?
– Был.
– Картина Симберга в музее, называется «Раненый ангел». Ты роман про питерскую ангелологию написал?
– Давно написал.
– А я недавно Президенту книгу Эрнста Юнгера подарил. Книга о всеобщей мобилизации! Ему нужен человек для разговора.
– А я при чем?
– Его заинтересовал Розанов! Ты книгу уже закончил. Хорошо продается?
– Говорят, хорошо.
– О Деве и Единороге тоже ты написал?
– Это совсем давно.
– Да я знаю даже то, что ты в Красноярске в бане болтал! Там рядом у пристани пароходик, на котором вождь из Шушенского приплыл? Сторож по десять рублей брал с парочек, пускал в тепло?
– По пятнадцать в морозы.
– Что болтал в бане? Приехал, мол, один друг на каникулы умник умником, спросил, был в отпуске Джон Дьяченко? Какой такой Джон? – В ответ спрашивают. – А-а… этот, да, был! – А кликуха у Джона? – Сенатор через стол поманил.
– Не помню! – Не верил я, что он мог знать про сибирские банные разговоры.
– Коо-зо…—На ухо совсем приглушенно. – Коозоо… люб! – Вбил три последних звука.
– Может, ничего не было!
– Короче, расскажешь о Розанове. Четыре-пять встреч! Зарплата сразу пойдет!
– Все пóшло, что пошло. – Я скрылся за строчку.
Он учился на четыре курса старше. А если в человеке нет почтительности к старшим, китайцы с древних времен за человека не признают.
Дракон почтительности сохранял нравы.
Хохлушки и молдаванки по всему свету сидят за деньги с богатыми карапузами, почему бы мне не посидеть четыре-пять раз с самым главным при власти? Хайдеггер написал, что для нации важна абсолютная идея вождя. У прислужника из Туркестанского легиона в войну было звание цугфюрер – вождь повозки.
И я живу будто бы за всех, себя так держу – впереди только пустые страницы. И решил, что никуда из мест меж Пушкиным и Набоковым не двинусь. Розанов бывал в тех местах, дрова сам колол, а я сейчас покупаю. Розанов написал почти полсотни томов, тридцать пять уже опубликовано. Энциклопедия вышла, где сто тридцать ученых розановедов.
А я написал одну книжулю, пусть живет.
Да человека, о котором заказана книга, иначе как по имени-отчеству назвать нельзя. Ленин – по-горьковски прост, как правда, – Ильич, Сталин – товарищ Сталин, Брежнев – товарищ Брежнев Леонид Ильич, Ельцин… Ельцин, Медведев – мелькнул, Путин – Владимир Путин. А Василий Васильевич рассчитался со всем взбесившимся временем – опрокинул образы конца света на круговую жизнь. И мне теперь в ней кружить, хотя вряд ли прильну к чему.
Каждый человек заслуживает только жалости.
Но Сенатор есть сенатор.
– Еще про тебя рассказать?
– Не надо. – Я понял, что он знает про меня даже то, что я забыл.
– Тогда про себя. В школу идем по темноте, иней на спорыше. Дорога замерзла… Батя мой лучший наездник на Первомай, жеребец под ним зверь, женщины глаз не сводят! И я с ним герой. С соседом идем, на год старше. Мать у него кладовщица, заходим, она вдоль всей паляницы ломоть отрезает! Маслом намажет, а сверху медом. Идем, он ест!
– Тебе давал?
– Ни разу.
И я в уединенном трезвении.
По Киевскому шоссе, дороге из Петербурга в Киев, совсем не такой знаменитой, как путешествие из Петербурга в Москву, невозможному в анекдоте советского времени – лошадей в Калинине съедят. Давно не проносятся ямщицкие тройки, в бывшую столицу не правятся запорожцы-козаки на поклон к Царице, теперь только стремительно машины и могучие грузовики – кормить северную столицу. Дома вдоль дороги окнами мигают в ответ фонарям ночью, днем строго прижаты к месту. Но чуть в стороне от дороги Храм с голубой крышей, напротив деревянный дворянский дом через речку Грязну – стоят друг против друга. И если встать во дворе Храма, дорога хотя и совсем рядом, словно бы утрачивает силу, новейшая наука о скорости – дромология – становится беспредметной. И совсем другие силы неотвратимо и в лад со строениями, чуть в стороне сохранившийся каменный лéдник, замедляя сегодняшний гон, выгоняют из потаенных углов свои времена. Именно гонят, иначе не вышли бы на свет божий своей почти совсем утраченной живой силой – тут провезли Пушкина в последний раз, сумрачно по утрам в монастыре монах зажигает свечи, даже монастырские колокола еще не проснулись. Справа от дороги на Киев часовенка в честь Козьмы и Дамиана, рядом ворота почтовой станции, где смотрителем служил Самсон Вырин. Во дворе колодец без воды, каменные корыта в зеленых следах последнего ливня, нетронутые зубами лошадей коновязи, каретный сарай – по стенам хомуты, дуги, колокольцы. Рубленые из могучих новогородских сосен постройки. И внутри дома кисейная кровать Дунечки, что согласилась на просьбу проезжего литератора дать себя поцеловать, – ни один из поцелуев, а всякий литератор любвеобилен, не оставил в его памяти такой первородной сладости. Дуню смотрителеву пленил и увез с собой проезжий гусар. Жизнь-печаль для смотрителя, жизнь Дуни благополучно устроилась – родила от гусара трех деток, в карете приезжала на могилку смотрителя, внуков смотритель никогда не видел. А от путешествующего свидетеля-литератора только памятный поцелуй в сенях да повесть, без нее ни нынешней кисеи над девичьей постелью, ни прогнавшего в шею старика-смотрителя благородного гусара со словами, что несчастный смотритель хочет его зарезать.