Она принесла кофе.
– Вам без сахара? Dolce vita?
– Греет собственный ворот.
Уже за шиворот взяли.
Скажу при встрече Президенту слова про жизнь, что написал академик Шмальгаузен.
Пища, враги, паразиты – и счастье.
О чем он в следующий раз спросит?
Каждый старается угадать слова царя.
Но могу понять только через себя. Куда растет? – ему самому ни слова. Если бы он был равен только себе, невозможно было бы даже то сообщество, которое его окружает. Без подданных царь никому ничего не способен сообщать, не мог бы даже безлично приказывать. Речи Президента не могут быть только его собственными речами.
Множество персонажей окружает Президента, в нем могут насмерть пропасть.
Там словно бы не совсем привычные люди: на периферии – беженцы, мигранты, гастарбайтеры… какие-то словесные маргиналы. А в центре – сенаторы, министры, олигархи, партийные лидеры. Вываливались из короба, проникали сквозь ограждения, перетекали друг в друга, будто ни у кого из них не было своего места.
И я с ними совсем перестану видеть натурально нагую жизнь, из какого потенциала мои собственные слова? В местах между Пушкиным и Набоковым я был с Девой и Единорогом, переглядывался с Розановым, а тут производство-говорение, зрелище, зерна рушат в крупу и за превращенье в мучицу каждый получает награду – из него что-то лепят и выпекают. Тут формуют, смешивают и в общий огонь. И не докопаться до первоистока – наготу нельзя понять, только увидеть, прикоснуться и захотеть потрогать и поцеловать.
Но прикосновение страшит больше всего.
И лучше всех видящий больше всех уязвим.
А что мне Президент может сделать? Первый гонорар я уже получил.
Смерти я теперь не боюсь, только не хочется в боль. И не повторять же слова, что не надо бояться того, с чем никогда нет встречи: пока человек жив, смерти нет. А когда придет смерть, человека уже не будет. И не потому не боюсь, что думаю встретить там тех, кого любил больше всех на свете. Они меня не покидают и здесь. Жаль тех, кто останется, жалко слез – их жизнь станет печальней.
Но вот совсем не к словам вспомнились все случаи, когда за мной кто-то будто следил и присматривал, даже вел каким-то неведомым мне замыслом. Будто для чего-то готовил и выжидал момента, чтоб спустить с поводка. Хороший гончий пес до старости остается в охоте.
И не могу уклониться, придавлен удержанием.
Сейчас передо мной документы о постмодернистском терроре, где взрывают существование. Особенно опасен виртуальный террор.
Каков новейший прогноз?
Террористами могут стать обыкновеннейшие простейшие люди, почти неразумные инфузории. Даже не замечающие, могут ли делиться на половинки, часто вовсе утратившие пол, существа без своей воли, хотя будто бы только своей волей живут. Растерявшиеся, стремящиеся стать известными хоть на миг. Первых изгнали из рая в жизнь, а этих – из жизни на экран-монитор.
Они думают, там всегда будут вечно жить.
Не становись хулиганом! О, не становись хулиганом, миленький! – из прежней жизни взывает Розанов. Да кто его теперь слушает?
И самый новейший террор: надо сперва лишить силы, смертно огорчить, опечалить, загнать в подвал, ввести в уныние. Чтоб ни поцелуй смотрителевой Дунечки не порадовал, ни песня, ни власть, ни вино. Правда, нет такой грустной собачки, которая не виляла бы хвостом. Пусть виляет, только не лает. Не гавкает, рот не открывает. Не стережет добро, дома не знает, дичает среди пустыни.
Сделать бессильным – вот самый эффективный террористический жест.
Принесла сотрудница бумаги о реализации мер по профилактике отказов от новорожденных детей и сопровождению беременных женщин, находящихся в трудных жизненных ситуациях.
Вот одна молится на коленях в храме, смиренномудрая и терпеливая.
Розанов сбоку в мои строчки заглянул по-птичьи – молящейся уже нет.
Тут про общество спектакля в отечественных изводах – только визг свиней с подожженной щетиной мог обратить в бегство боевых слонов. Теперь ни свиней, ни боев на слонах – силу набрали зрелища, Риму впору завидовать. Там – «Хлеба и зрелищ», тут – зрелищ, удовольствий и вырваться из любого удержания.
Можно узреть невидимого, что скрыт тенью, – кто меня послал, чтоб я заказанно завизжал? Почти по-гегелевски, власть дает право. Пока господствовал Наполеон на полях Европы, был в своем праве, а когда его победили, в право вступили противники. Но всякая система есть самонадеянность – даже тайные замыслы нынешних вороватых театралов в конце концов видны. И зрелищный аппарат, как воплощение невидимой власти, готов обосновать что угодно.
Актерство, писал Розанов, страшно.
Но наблюдать за тем, как делается человек, нужно страх преодолевая. Преодолевая смущение и целый вой скорбящих чувств, преодолевая желание разбить фигуру: я выходцев с того света не люблю, привидений не уважаю, фарсов в моей жизни личной и собственной не потерплю. Как же вы можете издеваться надо мною, издеваясь прежде над собою: ибо если вы – средневековый воин, танцор, андрогин, режиссер-демон, то кто же я? – Розанов искал ответ.
Я тот, кого Домовой придавил.
А тысячи, что в театре никогда не были, кто они?
Смута.
Светопреставление.
Тайна здесь и сейчас замигала из-под обыкновенного зрелища переодевающегося актера. А как Президента переодевает власть? Сущность человека в том, что делается человек. Ах, черт возьми, черт возьми! – Розанов редко поминал нечистую силу, но тут махнул.
Делать человека смеет только Бог. Кто же ты, чертова маска? К человеку все пристает, будто к дичку- подвою. Розанов говорил о мистическом страхе перед охотным переодеванием – выглядывает страшное неопределенное.
Играть жизнь, играть человека. Страшно! Отвратительно!
Фу, обезьяна: если ты не можешь быть человеком, – лучше умри!
Актер – пустое место без содержания, исходное вместилище человеческого. Недаром старушки крестятся, встречаясь с актером. Маска, а не лицо. Актер потому так охотно переодевается, что метафизически он вовсе никак не одет. Он голый. Но это – тайна, неизвестная и ему самому.
Кого я играю?
Президент – актер лучший из лучших?
И кто невидимый кукловод?
Юная библиотекарша странно смотрит: видно, что я голый?
Но если одна голая прошла по Конногвардейскому бульвару в наряде из рисунков на животе, почему бы в наряде из чужих слов не пройтись голым по библиотеке? Актер хватает чужие одежды, они к нему льнут. Тут страшное дело. Актера никто не знает, он себя не знает. Он хочет кого-нибудь играть. Ему нужно играть, без этого он задыхается, как пустое место без содержания; как платье, которое ни на кого не надето.
Актер метафизически никак не одет.
Лица нет.
Президенту надо быть президентом, иначе он не сможет жить?
Хотят, чтоб силы не было, одна непреходящая немощь. Время есть тем, что оно постоянно не есть? Есть тем, что оно непрерывно проходит? Убрать, устранить человека власти, заактерить, по-свински визгом довести до страха, до паники, до смятения и поражения, – Розанов вглядывается в бумаги у меня на столе. Страшная видимость, когда человека вовсе нет. Тут великая тайна возможности актера – это тоже в какой-то малой и редкой дроби вложил же Бог в человека при создании его.
Числитель и знаменатель – числитель-актер растет, а человек-знаменатель скукожился. Но почему и отчего страсть к переодеванию? Да потому, кивает Розанов, что в человеческой массе есть дыра, не заполненная ничем. Даже бессловесные имеют собственный вид, актер его не имеет – метафизическое существо и собственного вида никакого не имею.
Меньше вида – больше гения? У актера искусством отнята душа.
Кого я предназначен сыграть?
У политика тоже может быть отнята душа. Актер, можно сказать, скрытая опасность в каждом. И создано актерство нарочно, чтобы предупреждать. Актер представляет контур возможного в человеке: актер не индивидуализирован. Чего доброго, предупреждал Розанов, рукоплескать станут, когда гроб выносят. Потенция, потенция! В какую игру с моей помощью кто-то хочет вовлечь Президента? И зачем в его вселенские игры втягивают с чужих строчек меня?