На следующий день в обед снова позвонил Хисащи:
— Поехали на дохан, — буркнул он.
Ольга в это время была у Джорджа.
— Но Лизы сейчас нет дома, — сказала я.
— Мы поедем вдвоём, — ответил он.
Мы остановились у здания, явно непохожего на ресторан или закусочную.
— В отель я не пойду, Хисащисан, — тихо проговорила я.
— Это не отель, — ответил он со знакомой игривостью.
Мы вошли в комнатушку, очень похожую на гостиничный номер. Здесь был столик со стульями, тумбочка с плафоном, в центре стены висел большой жидкокристаллический экран, соединённый с устройством караоке. Назначение этой комнаты было непонятно. Убранство её было гостиничным. Но ни дивана, ни кровати не оказалось.
— Это просто караоке, да? — уточнила я на всякий случай.
— Просто караоке, — повторил он мне в тон.
Хисащи нажал на кнопку вызова, и в комнату вошла официантка. Он заказал вина и фруктов. Поставил караоке-диск и проблеял мне песню. И снова я сидела с этим влюблённо-сладким выражением лица, изображала восхищение, и снова это требовало невообразимых усилий. И я спрашивала себя: «Ради чего я опять обрекла себя на такое?». «Ради победы», — неуверенно отвечала я себе. Мы выпили по глотку вина, и Хисащи закинул в рот целую горсть освежающих таблеток. Я с любопытством наблюдала, как он активно их жует и закидывает в рот горсть за горстью, снова и снова.
— Можно закусывать фруктами. Это вкуснее, — сказала я недоумённо и потянулась к тарелке с виноградом. В это мгновенье он резко старым безвольным ртом воткнулся мне в губы и просунул свой рыхлый зловонный язык мне в рот.
«Какой кошмар, — думала я в отчаянье и хотела ринуться прочь, — Нет, я же хотела победы. Это недолго. Надо потерпеть ещё пять секунд. Надо думать о море. О цветах. Солнце. Я не сбегу. Я же знаю, что могу гораздо больше пережить, чем кажется. Нет, я не смогу этого пережить. Какая мерзость… Какая мерзость», — за несколько секунд промчался вихрь мыслей в моей голове, но я так и не отшатнулась. Он сам отпрянул от меня, и с самодовольным видом потрясающе-неутомимого любовника взглянул на меня исподлобья. Я сидела с глупым отсутствующим выражением, смотрела в пол и чувствовала себя оттоптанной курицей. Было так гадливо, что я не могла сомкнуть губы, будто теперь брезговала сама себя. Он что-то спрашивал, и я безучастно то кивала, то отрицательно качала головой, не слушая, не вникая в слова. Он ещё пел какие-то песни, и я, пребывая в прострации, будто не своими ватными руками аплодировала ему, и перед глазами всё качалось, и всюду, и внутри меня, и в воздухе, стоял этот омерзительный запах вони вперемешку с освежающими таблетками. «Как тошно жить, — вертелось в голове, — Тошно жить…».
Не было в его тупом поганом касании губами ни возбуждения, ни радости, ни тепла. Только торжество самолюбия сверкало в злых красновеких глазах. Ничего больше. И от тщетных попыток обрести, откопать где-то в остатках души хоть какое-то заблудшее чувство, он как будто злился на себя. От скуки и пресыщения он и придумывал эти изощрённые способы манипулировать нами с Ольгой, сталкивать нас лбами. Он искал истеричных, припадочных отношений, потому что простые человеческие чувства не будоражили его. В этой его почти агрессивной попытке восторжествовать надо мной был так очевиден страх перед преследующим его душевным вакуумом. Это как проклятье. Умершая способность любить. Растраченная душа. Вот у тебя есть деньги, власть, влияние. Но самое прекрасное, что может испытать человек, утрачено навсегда. И не только в старости дело. В нём вообще не было человеческого тепла. Возможно, понимание этой утраты не было для него чётким, осознанным, но оно, похоже, преследовало его. Будто в этом грязном удовлетворении самолюбия он искал замещения своей чувственности. Дешёвая компенсация: «Не могу любить — зато могу сломить».
По пути назад в машине он подарил мне бусы из жемчуга.
— Это не искусственно выращенный. Это настоящий, — дребезжал он.
Я не отвечала, чувствовала себя гнилой и рыхлой. Казалось, треснешь в грудь, и рассыплется трухлявое нутро.
Дверь мне открыла Ольга.
— Ты же была у Джорджа, — сказала я упавшим голосом.
— Я только что приехала. Что случилось? — спросила она встревоженно.
— Я позволила Хисащи поцеловать себя. Это страшно. Это как насилие. Ничего гаже в моей жизни не было. Зачем я так надругалась над собой, господи, — я съехала по стене, села на корточки и зарыдала, уткнувшись лицом в колени.
Ольга присела рядом, и, обняв меня, спросила:
— Зачем ты это сделала? От него же воняет трупом. Он разлагается на ходу.
— Я хотела вернуть его, чтобы… отомстить тебе, и доказать себе… — говорила я сквозь рыдания.
— Ну что, легче тебе теперь? — спросила она ласково.
— Нет, мне плохо. Плохо… Господи, как плохо… — я вдруг перестала рыдать и, отстранив её, сказала сухо: — Не обнимай меня. Я воняю.
Деревянными ногами я прошла в ванную. У меня тряслись руки и немели виски. Я чистила зубы, тёрла лицо мочалкой. Но вонь будто растекалась от лица по всему телу, как дёготь, и въедалась в меня, и нельзя было отмыться. «Это и есть твоя победа?! — говорила я себе, — На, теперь подавись своей победой!». По всему телу бегали мурашки. Я тёрла себя мочалкой и смывала мыльную воду. Но мне по-прежнему казалось, что вонь преследует меня. И со злым усердием я продолжала тереться. «Без истерик, — сказала я себе сквозь зубы, — Я перечеркну эту Японию, которую мне пришлось здесь познать, как страшный сон. Всех этих людей и себя нынешнюю, отвратительную самой себе, болезненно-самолюбивую, алчную, корыстную я тоже вычеркну навсегда. Навсегда. Навсегда…», — повторяла я, как заезженная пластинка.
Я ушла в свою комнату. Включила магнитофон, достала диск Чайковского, привезённый из России, и поставила сюиту «Щелкунчик». Музыка наполнила душу, и боль стала утихать. «Господи Иисусе, прости и помилуй меня, грешную. Господи, прости. Господи, прости…», — молилась я исступлённо. И сознание будто наполнилось светом. И всё стало так просто и понятно. Почему же я шла к пониманию вещей, которые на поверхности, такими трудными путями?
Вот я ругаю систему клуба в том, что она включает в человеке все механизмы, которые толкают его к соперническому лживому зарабатыванию денег. Я сопротивлялась, верила, что не согнусь. Но согнулась. Я виню Хисащи в том, что он меня обезличил и растоптал. Я виню Ольгу в том, что она нарушила слово и пробудила во мне желание мести. И вот уже я заставляю себя поверить в то, что так и надо, по-скотски. С волками жить — по-волчьи выть. Я виню всех в том, что во мне взбудоражили всё самое нехорошее, от чего я упорно бежала. Но ведь никакие Хисащи и Ольги не могут прийти и воткнуть мне в мозги чип с гордыней, завистью, алчностью, злобой. Никто не может этого сделать, если во мне этого нет, или, если я не хочу этого. Ведь всё так просто. Если ты не хочешь опуститься, значит, никто тебя не заставит. Если не хочешь дать волю своим грязным проявлениям, значит, никто не властен это сделать. Ведь мир переживал и не такое. Сколько настоящих бед испытали люди в войнах, в плену, в концлагерях. Вспомнить тот же ГУЛАГ. Как выколачивали из людей надежду и любовь. Но они не сгибались и продолжали верить в то, что есть правда, есть справедливость, есть высокие чувства. И никто не мог заставить их поверить в другие ценности под гнётом самых чудовищных пыток. А я… Что мой короткий путь в Японии? Баловство. Маленькая символическая проверка. А я так легко на ней поскользнулась. Попалась на крючок собственной гордыни.
Я благодарно молилась, как после великого просветления. Закончилась симфония, и я стала спокойно собираться в клуб. Зазвонил мой телефон. На дисплее высветилось имя Хисащи. Я выключила трубку и с облегчением вздохнула. Мысль о том, что я свободна, что мне больше никогда не придётся превозмогать себя, была такой умиротворяющей.
С самого начала рабочего дня с гостями были заняты все девушки-хостесс. Это были люди из Ротари клуба. Хисащи передавал мужчинам какие-то брошюры. Ему подавали документы, и он подписывал их. Когда дела были сделаны, Хисащи стал названивать Ольге. У неё был выходной, но ему нужно было во что бы то ни стало убедить её прийти. И скоро она пришла. Он по-собственнически хлопал её по коленке, слегка потрясал за плечи и обнимал. А когда у неё чуть-чуть задрался подол на платье, он небрежно одёрнул его и, погрозив ей пальцем, прокудахтал с плохо подделанной ревностью: