Здесь раздались аплодисменты, и финальная официозная тирада Зиновьева, завершающая его чистку, прозвучала торжественно: «Я обращаюсь ко всем вам с категорическим заявлением комиссии, я говорю, что мне не „кажется“, а я твердо убежден, что генеральная линия нашей партии, генеральная линия Коминтерна правильная линия. Ленинская линия, что она обеспечивает нам победу, что мы с ней победим всех супостатов, что ЦК прав безусловно, что не партия ко мне пришла, а я пришел к партии, что я признал свои ошибки, я готов выполнять любую работу, которую мне поручит партия, и надеюсь, что мне это удастся, как и всем другим товарищам!»264 Если анонимный председатель собрания что-то и говорил после, то смена стенографисток эти слова не зафиксировала, напечатав лишь финальное: «Заседание закрывается».
Конечно, исходно в зал приходили смотреть на совсем другие эмоции, на растерянность, на выкручивание, на смятение и неловкость, унижение и самоуничижение (это очевидно из вопросов Зиновьеву). Но победить можно было только показательной выдержанностью – и публика была удовлетворена: они видели истинного ленинца, пусть и с подмоченной репутацией.
Пожалуй, самый важный из вопросов к этому тексту: кого имел в виду Зиновьев под «вами», говоря, что ему партия уже поверила больше? Не ничтожный же в его глазах Голубь виделся ему оппонентом. Стоит отметить, что нет никаких оснований подозревать партячейку Центросоюза в какой-то специальной накрученности по отношению к Зиновьеву на этом собрании: нет, это был довольно доброжелательный коллектив, немного побаивающийся своего случайного высокопоставленного члена – птицу намного более высокого полета. Специальная травля Зиновьева в ходе чистки явно не предусматривалась: пытающихся поиздеваться из зала даже одергивали. Тем не менее Зиновьев очень устал: то, чему аплодировала партячейка, не было домашней заготовкой и было отклонением от стиля, которого проходящий чистку придерживался много часов. Иными словами, на самом деле аплодисментами вознаграждался нервный срыв, а не выдержка. Перед ним была ровно та самая косная партийная масса, которую зиновьевцы в 1927 году ненавидели и к которой одновременно апеллировали, а масса эта таких психологических тонкостей явно не различала: неважно, почему дерется, важно, что дерется! Но на кого именно Зиновьев сорвался? Кому он торжествующе и злорадно говорил о партии, которая поручит ему более важные дела, чем выслушивать глупости неведомого Голубя в собрании партийных кооператоров?
Кажется, в самом тексте есть скрытый ответ: видимо, сталинскому активному большинству, которое, как и оппозиционное меньшинство, должно было тоже утонуть в этой партийной массе. Как ни странно, Зиновьев считал себя защищенным избранной в конце 1927 года, на XV съезде, персональной стратегией. Он считал, что понял, как надо действовать, и открыто об этом говорил: оппозиционер должен был подчиниться партии буквально, передать ей все рычаги управления своей текущей деятельностью, стать ее марионеткой. Только став големом ЦК, по команде травя Бухарина, создавая нужные книги для Коминтерна, утверждая любые кооперативные плакаты и громя кулаков в «Правде» по заказу, можно было получить право вернуться в ту часть партийных рядов, которую несли восходящие потоки. Абсолютная лояльность должна была вознаградиться, в идеале – при зиновьевских входящих данных – возвращением в ЦК и даже в Политбюро. А «вы», те, кто не понимал смысла поведения Зиновьева на чистке 1929 года, – это те, кто не понимал, что такое политика, и лез в нее со своими дурными претензиями. Зиновьев был уверен: то, что от него требовалось, – это не искренность, а игра по не им определяемым правилам, с постоянными кивками в направлении соответствующих пунктов устава ВКП(б). В 1929 году от Зиновьева, по его мнению, требовалась не парресийная открытость, не эмоциональное самоуничижение, а предельно прагматический шаг: полный и содержательный отказ от автономии своего политического эго, сознательное подчинение. Большевистская честность проявлялась для бывшего оппозиционера только в четкости исполнения партийных указаний и нерассуждающей лояльности решению, принятому партийной вертикалью. Сталинскую программу Зиновьев к тому времени уже принял в целом, проговаривая вслух надежду, что неожиданностей на этом пути больше не будет: отвечая на вопрос «с подковыркой»– последняя в 1927 году им совершена ошибка против партии «или предпоследняя», – он спокойно объяснял: я уже немолод, видимо, последняя. И ошибался: у партийного времени было свое течение, то, что было в прошлом, в любой момент могло быть переквалифицировано в настоящее, чистку, которая должна была закончиться в октябре 1929 года, совершенно не предполагалось заканчивать.
Но все это был официальный Зиновьев, Зиновьев для общего партийного употребления. Партийное большинство по-прежнему подозревало, что Зиновьев притворялся. А сами зиновьевцы видели в поведении вождя маневр – и маскарад. Член Ленсовета Петр Эдуардович Роцкан вспоминал: «С Зиновьевым я имел беседу на тему о предстоявшей чистке ВКП(б). Я сказал ему, что сохранил оппозиционные взгляды и поэтому прошу совета, как мне держать себя при проверке. На это Зиновьев ответил: „Чистку партии не надо превращать в арену для борьбы за наши взгляды“. Эти слова Зиновьева настолько запечатлелись в моей памяти, что их привожу почти буквально. Нетрудно понять, что означал такой ответ в переводе на простой язык: „Оружия своего не складывай, двурушничай, если скажешь правду о своих взглядах – тебя исключат, а ты нам еще нужен“»265.
Встречаясь с коллегой по оппозиции Тимофеем Дмитриевичем Дмитриевым во время своего приезда в Ленинград в 1929 году, бывший заведующий агитпропом Ленинградского губкома РКП(б) Яков Рафаилович Елькович заметил: «Разговоры главным образом сосредотачивались вокруг вопросов чистки» и требований к повышению градуса покаяния. Дмитриев жаловался, что «чистка проходила тяжело, что комиссия по чистке уже не удовлетворилась присоединением к заявлению „23“, а потребовала от него развернутой критики троцкистско-зиновьевской платформы, признав его первоначальное выступление недостаточным и неудовлетворительным, что такие же срывы происходят и у других членов зиновьевской организации, которые не хотят „давать“ больше того, что сказано в заявлении „23“». Заключение было тем же: надо было притворяться, не останавливаясь перед развернутой критикой платформы 1927 года, «с тем, чтобы сохранить зиновьевские кадры»266.
Партийная пресса не видела подвоха. Чистка в ее глазах шла как нельзя лучше. Вот, к примеру, что писалось в Ленинграде об атмосфере в Военно-морской академии: «Обстановка чистки настолько простая и товарищеская, что посторонний человек скорее принял бы ее за обычное товарищеское собеседование». По большей части осуждению подвергали за «отрыв от партии», «связь с чуждым партии элементом», «моральное разложение», «чванство» и тому подобные нарушения партийной этики. Приговором было непролетарское происхождение, особенно если студенты пытались его скрыть267. Зато анонимное свидетельство из Москвы сильно отличалось от тона газет: «В конце 20‑х гг. по вузам страны пронесся зловещий дух разоблачений и выявлений „чуждых элементов“ – как среди студентов, так и среди профессорско-преподавательского состава. Как из рога изобилия появлялись факты обнаружения скрытых „врагов“, якобы затаившихся в ячейках вузов под „благородной личиной“. Чистка в 1 МГУ проходила не келейно, а при открытых дверях, в присутствии примерно 25–30% беспартийных студентов. По большей части это были сочувствующие коммунистам слушатели, кандидаты на вступление в ряды партии и комсомола». Если в середине 1920‑х годов непролетарских студентов вызывали на «чистку» «как на тайное судилище, то теперь коммунистов и комсомольцев заслушивали в качестве „товарищей“, всем миром. <…> На собраниях безжалостно „чистили“ за „отрыв, бытовое разложение, политическую неграмотность“»268.