Тут мы подходим к самому интересному месту в документе:
Конечно, мне могут возразить с усмешкой, что между близкими людьми и так без слов все должно быть ясно, – рассуждает Грюнштейн. – Так, да не так! И вот почему.
Я имел со Смирновым ко времени моего отхода от троцкизма все же один серьезный принципиальный разговор. Это было на квартире Смирнова в Саратове в начале 1932 г. Меня смущал вопрос о форме моего заявления ЦКК. Ив[ан] Ник[итич] убеждал меня назвать вещи их именами и ставить точку над и. «Ты думаешь, – говорил он, – мне легче было написать такое заявление, в течение нескольких месяцев я опасался, что сойду с ума; но раз ты пришел к выводу, что Сталин прав, а прав оказался он по всем вопросам несомненно, – надо пойти на все, чтобы вернуться в партию». Мог ли я после этого разговора предполагать или попросту подумать, что мои встречи со Смирновым в Москве в том же 32 г., основанные на старой фракционной дружбе, послужат одним из поводов для обвинения меня ОГПУ?
Далее в письме следует ряд уверений, адресованных прямо Сталину:
Я сам приходил к выводам о Вашей несомненной правоте этапами с конца 1929 г. и по мере этого идейно порывал с троцкизмом. По вопросам коллективизации и ликвидации кулачества я шел за Вами с самого начала, оставаясь по ряду других вопросов еще в лагере троцкизма. Я проявил удивительную непоследовательность, но благодаря этой именно непоследовательности я избавился от двурушничества. Двурушником я никогда не был, и быть им было бы противно всему моему существу. Прежде чем сломить окончательно свое упорство и откровенно покаяться в своих ошибках и проступках перед партией, я должен был отбыть пять лет ссылки. Но зато на разбор моего дела в ЦКК я явился убежденный целиком в правильности Генеральной линии партии и с чувством искреннего уважения лично к Вам.
Грюнштейн смог доказать свою преданность делом, получив работу в качестве заместителя директора по рабочему снабжению на заводе № 39, «как вдруг последовал злополучный мой арест. В январе 1928 г. я был арестован ОГПУ и сослан на достаточном основании за то, что боролся против партии и ее руководства, будучи в корне неправ; теперь, наоборот, мой арест последовал тогда, когда я целиком стоял за партию, на стороне руководства и желал исправить свою вину. Никакая дружба со Смирновым изменить что-либо уже не могла, равно, как не может изменить моего отношения к партии, ЦК и лично к Вам мое настоящее положение, как бы долго оно ни продолжалось». На первом листе письма есть многозначительная помета: «Кагановичу. По-моему, этот господин пока не заслуживает доверия. И. Сталин. Агранову. Дать соответствующие указания. Л. Каганович»206.
Как ни сложны были взаимодействия оппозиционеров, большинство их стремилось на рубеже десятилетий вернуться в партию с тем, чтобы участвовать в социалистическом строительстве. Политбюро ЦК ВКП(б) постановило 25 октября 1929 года: «По отношению к тем из бывших троцкистов, к которым были применены меры административного порядка, открыто заявляющим о своем разрыве с оппозицией и прекращении фракционной борьбы, о признании генеральной линии партии и решений партии, ОГПУ должно отменить административные меры; что же касается активных бывших троцкистов, то ГПУ смягчает им административную меру, ограничиваясь применением полуссылки, с изъятием пунктов, где им должно проживать»207.
До некоторого времени рассмотрением поступающих заявлений троцкистов об отходе от оппозиции занимались члены партколлегии ЦКК Е. М. Ярославский и А. А. Сольц, но в связи с резким увеличением числа таких заявлений партколлегия ЦКК 26 декабря 1929 года создала специальную комиссию в составе А. А. Сольца, Я. Х. Петерса и П. Ф. Сахарова208. К работе постоянно присоединялся от ОГПУ СССР Я. С. Агранов, проверявший достоверность сведений бывших троцкистов о своей фракционной работе. Всего в органы ЦК, ЦКК и местные контрольные комиссии в 1929–1930 годах было подано более 1500 заявлений о разрыве с оппозицией209.
На V Сибирской краевой партконференции в июне 1930 года член ЦКК А. З. Гольцман доложил, что после XV съезда партии к ним поступило более 4,6 тысячи заявлений о разрыве с Троцким210. Ярославский не только добивался покаяний упорствующих до последнего оппозиционеров, но и вынуждал капитулянтов «первого призыва» писать новые заявления об их верности «генеральной линии». В ходе чистки 1929 года Каменев и Зиновьев заверяли ЦКК, что после XV съезда у них «не было ничего общего ни с Троцким, ни с троцкистами»211.
Заявления вождей оппозиции поучительны с точки зрения техники редактирования совести и вины. Они показывали рядовым оппозиционерам, как жанр отхода трансформировался и адаптировался к изменяющейся политической ситуации. Исповедь превращалась в коллективный проект. Инструктаж гласил: «Декларации должны отбираться в виде, годном для опубликования в прессе, и направляться в СООГПУ для дачи санкций о печатании их в местной и центральной печати».
Информация из Советской России, опубликованная в «Бюллетене оппозиции», демонстрировала, насколько сложен был этот процесс: «Получил недавно открытку от капитулянта, жившего в нашей колонии. Он пишет: „Меня держат в черном теле. Работаю хотя на заводе, но заработок около 50 руб. Окружная контрольная комиссия дважды мне отказала в приеме в партию. Мотивы: недоверие к искренности отхода. Бывшие товарищи по оппозиции бегают, как от чумы, и не узнают». Отношение партийцев тоже было скверное. «Пытался выступить с критикой, говорят: „рецидив“; констатировал успехи, говорят: „замазывание своего лица, попытка взорвать изнутри“. Теперь молчу, и это трактуется, как „порицание всего, нежелание брать на себя ответственность“. Откровенно говоря, настроение неважное. Пишу об этом всем Ярославскому“. От второго нашего капитулянта получил аналогичную открытку. Тот прямо пишет: „По-детски у меня все это как-то вышло“ (это относительно своего отхода). Этот второй прислал, очевидно, для „утешения“, местную газету, где сообщалось о выступлении так называемых „осколков“ на заводе»212.
На этом фоне стоит вернуться к эпистолярному наследию Пархомова, который и в 1929 году все еще не мог найти правильных слов, чтобы вернуться в партию. Имея серию его заявлений, написанных с промежутком в несколько месяцев, мы можем составить что-то вроде исповедальной хроники.
Заявление не в меньшей степени, чем автобиография, хотя и по-другому раскрывает перед читателем «я» большевика. Как мы уже видели в заявлениях Радека и Смирнова и убедимся на примере Пархомова, в документе такого типа главным является не описание переживаний, а констатация политической позиции. Автор писал не о бытии во времени, а о своей позиции в отношении окружающего его политического пространства. Он оценивал свое «я» в рамках партийного предназначения. В заявлениях особенно четко просматривался перформативный аспект большевистского письма – важен не только смысл, изложенный в тексте, но и сам акт его передачи в инстанции: автор отдает себя на суд. Пархомов сочинял свои заявления с ориентацией на партийную канцелярию, как бы помогая определить, к какому списку его причислить: отошедших? Сомневающихся? Неисправимых?
В заявлении от 28 апреля 1929 года Пархомов старался показать, что он не унывает, продолжает работать на благо страны, несмотря на неожиданную отправку его по распределению в Сибирскую страхкассу.
Страховое дело для меня было новым и незнакомым делом, тем более что я специализировался в ВУЗе по иной специальности, и, несмотря даже на это, со всей поручаемой мне работой я справлялся с успехом. Это видно хотя бы из того, что за все время работы я ни одного замечания не имел. Кроме того, работу по составлению кубатурных норм в Сибкрае выполнил к сроку и весьма неплохо, так что после исполнения ее администрация решила использовать меня [на] более ответственной и руководящей работе. В этой области мне также пришлось немало изучить теории и практики страх[ового] дела. Отношение к себе я видел только хорошее, дружественное как со стороны партийцев, так и со стороны б./служащих.