– Фекла Васильевна, Федор Никифорович, я очень благодарен вам за то, что вы сподобились милостью – на какое-то время приютить мою маменьку и взять себе на хранение наши вещи. Сейчас мы действительно оказались в достаточно скверном положении. Уверяю вас, что этого я никогда не забуду и благодарность моя будет вам не только на словах. – Барин старался казаться убедительным, однако на последнюю его фразу хозяева замахали руками: мол, да какая уж там благодарность, ты ведь теперь так же нищ, как и мы.
– Но сейчас я бы попросил вас отвести меня к маменьке, – не обращая внимания на их жесты, проговорил Николай.
– Конечно-конечно, пойдемте, – залепетала Фекла. – Как могла я пыталась ее выходить, барин… – Она повела Николая в чулан. Фекла была настолько щупленькая бабенка, что судя по телосложению, ее запросто можно было приравнять к тринадцатилетней девице, что, разумеется, периодически бросалось в глаза.
Седая дверь, что вела в чулан, выглядела настолько убого и ветхо, что Николай даже испугался себе представить, в каком состоянии то помещение, где находилась маменька. Тем более, что в подобной обстановке, должно быть, очень сложно было поправиться. Отворив дверь, хозяйка вошла первой, а затем пригласила войти Шелкова. Перед взором его тут же предстали страшные деревянные стены, которые, по всей видимости, в зимнее время, едва ли могли удерживать тепло.
В углу маленькой темной комнатушки была расположена кровать с бедняцким балдахином, на которой лежала или почивала измученная Прасковья Алексеевна. Сверху от нее располагался Образ Богоматери «Всех скорбящих радость», у которого тускло, но все же живенько горела красная лампадка.
– Идите, барин, к ней, оставлю я вас, – тихо проговорила Фекла и направилась к выходу из комнаты. Она не стала закрывать полностью за собой дверь, вероятно, посчитав, что в любой момент барыне может стать хуже.
– Дорогая моя матушка! – Кинулся Николай к постели Прасковьи Алексеевны. – Это я, это я, матушка! Николушка! Я здесь! Ах, как же я испугался за тебя!
Из маменькиных глаз мгновенно полились слезы, как только она услышала голос сына.
– Николушка, сыночек мой ты ненаглядный, – жалобно заговорила она. – Прости ты нас, не уберегли мы тебя, родненький. – Она попыталась привстать, но ее недужное тело не позволило ей в полной мере этого сделать.
– Лежи-лежи, матушка, тебе отдых нужен. – Стал обратно укладывать ее Николай. – Вот ведь он – я, здесь, с тобою. Жив и невредим…И счастлив от того, что ты жива.
– Ты слушай меня, что я тебе сейчас скажу, Николушка. Только не перебивай, – тяжело дыша, говорила Прасковья Алексеевна целующему ей руки сыну.
– Ты… Ох… Ты распусти крестьян сейчас. Каждому по рублю дай, деньги – вон они. – Кивнула она головой в противоположный угол, где находился мешочек и еще кой-какие вещи. – Я успела толику взять, пока вы там с пожаром носились. Крестьян распусти, вещи сохранившиеся распродай, а сам отправь письмо дядюшке своему родному, Владимиру Потаповичу, да поезжай к нему в Петербург, он поможет тебе на ноги встать. Поезжай… – Она прикрыла уставшие глаза.
– И тебя здесь оставить?! – изумился Николай. – Да что ты такое говоришь, маменька?!
Прасковья Алексеевна лишь жалобно посмотрела на него и сильно сжала ему кисть.
– А мне недолго осталось, Николушка… Недолго, родименький. – Слезы вновь показались на ее лице, но теперь в них, будто было гораздо больше смирения, чем скорби. – Уж все… Отжила я свое.
– Да что ты, маменька, что ты такое говоришь?! Не смей убивать сердце мое, и без того изувеченное, словами эдакими! Что же ты вздумала такое! – почти закричал Николай, положив руки на плечи Прасковьи Алексеевны. Она лишь сморщила тонкие веки и положила сверху его мягких и молодых рук свои тощие и холодные.
– Недолго, недолго осталось, Николушка. Ты ступай, ступай, родной. Деньги возьми те, да и ступай. Потом, попозже еще придешь ко мне. Уж не так скоро я умру ведь. – Она невольно усмехнулась, но Николай эту усмешку с ней делить не стал. – А я тут пока лежать и молиться за тебя буду, покуда силы есть. – Маменька ласково посмотрела на сына. – Ступай же.
Шелков какое-то время просто сидел рядом с ее кроватью в раздумьях, а затем, видимо, поняв, что сейчас вести разговор с матушкой бесполезно, решил, что лучше будет действительно распустить пока что рабочих. Он взял льняной мешок и уже было собирался покинуть маменьку, как она вдруг окликнула его:
– Николушка… Ты хозяевам, что приютили меня, тоже заплати… Чистой души это люди. Помогли нам они. Вещи-то у них наши. Ну, ступай.
– Хорошо, маменька, я и сам собирался отблагодарить их, – произнес Николай, скрепя сердцем после слов Прасковьи Алексеевны о смерти, и вышел из комнаты.
Крестьянская семья находилась в горнице. Сама изба была не настолько скудной: побеленный стены, подметенный отскребанный пол. Посему, несмотря на внешний и внутренний нищий вид, было заметно, что хозяева следят за порядком.
Как только Николай вышел, все домочадцы вопрошающе уставились на него.
– Спасибо вам, люди добрые, за помощь вашу и доброту. За то, что не оставили нас в беде и скорби одних горе свое проживать. Примите, пожалуйста, от нашей семьи хоть какую-то благодарность, – произнес Николай и, развязав льняной мешок, протянул хозяину два рубля.
Фекла всплеснула своими маленькими ручонками.
Хозяин же почтенно поклонился и принимая деньги сказал:
– Не извольте беспокоиться, Николай Геннадиевич. Пусть Прасковья Алексеевна остается у нас до полного выздоровления.
Хотя все понимали, что полное выздоровление уже никогда не наступит для нее на этом свете. Но каждый, казалось бы, боялся не то, чтобы заикнуться, но даже и подумать об этом.
Откланявшись, Николай вышел из избы и направился в сторону уничтоженного поместья. Он очень надеялся, что люди еще не разбрелись.
По дороге он решил подойти к мальчишке, что повстречался ему у соседней избы, ибо вид его изрядно разрывал Шелкову сердце, и протянул ему десять копеек. Малец был удивлен поступку барина не менее сильно, чем в прошлый раз. Он горячо благодарил его и долго откланивался. Затем, когда барин ушел достаточно далеко, мальчишка, будучи уже в совершенно веселом расположении духа, побежал в избу, вероятно, похвастаться или обрадовать родителей даром приобретенной получкой.
Вернувшись к сгоревшему двору, Николай в несколько минут созвал к себе рабочих и, не обделяя никого, заплатил всем в должном количестве нужную сумму и, вместе с тем, ту, кою только и мог пожаловать им при нынешним состоянии своем:
– Вот тебе, Игнат, два целковых рубля. А вот тебе, Пахом, также ровно два целковых рубля.
Каждый рабочий незамедлительно подходил к Шелкову и любезно принимал деньги. У всех в глазах прочитывалась грусть вперемешку со стыдливостью. Словно, они чувствовали себя повинными в том, что они – низший класс, которому в тот момент по доброте и великодушию своему барин жаловал заработную плату. При всем при том, что хозяин сам находился теперь в крайне скудном положении. Тем не менее, рабочие благословляли Николая и его семью, утверждали, что пытались сделать все, чтобы спасти поместье. Кто-то пытался разобраться, почему так все получилось и кто виновник сего происшествия. Некоторые все еще плакали. Николай наблюдал за их реакцией и действиями, и ему вновь сделалось так тоскливо и невыносимо внутри. В конце концов он не выдержал и просто кинулся в объятия совершенно к кому попало. Наверное, в тот момент ему был важно именно осознать то, что он не один. Его обняли все рабочие. Некоторые пытались шептать какие-то утешительные фразы наподобие: «Если Бог одно отнял, то потом еще большее даст», «Все хорошо будет, барин, справитесь вы», «Бедный вы, бедный наш, ну да береженого Бог бережет» и тому подобное. Это был момент истинного единения и любви, подтверждающий одну великую истину о том, какой бы у человека не был чин и статус, он все равно никто перед испытаниями суровой жизни. И беда никогда не спросит, богат ты или беден, она придет откуда не ждали и сравняет всех.