Чернышевский (сходя с ладони Булгакова). Для передовой интеллигенции повторяю: зазряшны все твои хлопоты, вывели твоего тёзку на чистую воду, хотя пока не из состава политбюро, но с поста председателя ВЦСПС турнули, так что скоро покатится по правому уклону с Бухариным и Рыковым, и иже с ними туда же.
Булгаков. Куда?! За что?! Когда?!
Чернышевский. Когда – отвечу: вчера указ о снятии подписан. За что? Сам должен бы догадаться: потакали, предположу, мягкотело твои любимчики разным неударнотемпным перестраховщикам, да и откровенным вредительским поползновениям достойного ответа не соображали. А уж куда – тут, я думаю, ты сам, безо всяких подсказок, узнаешь и наперёд самого Томского собственною шкурой поймёшь даже до какой степени.
Булгаков. А ты-то, ты, Николай Гаврилович, какой утехи ради злободрствуешь, как паче мозгом недоразвитыш? Непредусмотрительно, будто меня одного сковырк, а ты неприкасаем, и Михаил Юрьевич тоже не при делах. Нет, мнимый мой радетель о народном благе, и тебя, будь покоен, коснётся так (и тёзки твоего Васильевича – ещё гуще), что некому за тебя порадеть будет! Попомнить мои слова можешь не попоминать, тебе их ещё само собой напомнят, так что не мне одному «увы», и тебе «увы» возгласить надо, и всем нам, кто напрямую теперь под Наркоматом ходить будет без законных соблюдовщиков: «Увы нам всем, увы без товарища Томского!»
IV
Утро 23 августа 1936 года. Алексеевна рано плачет на даче в Путинках: «Забрали! – в голос рыдает, жалкая. – Приехали с обыском! И забрали Коленьку! Ни про что забрали ладушку! Рылись всю ночь-затемень, всё перебрали, окаянные, чтоб их колчуном заткнуло и луком покоробило! Я с рассветом глянула – эк полох навели несусветский! Всё ценное понаизгваздали, топтуны клятые, как ветрилом всё спахнуто, – и увели от меня ладу: ни золота, ни серебра теперь без него не укупишь, растасканного татями нощными. Уж лучше не вставать солнцу противному, не лить лучи на разор мой бедственный, чтоб не видеть мне, что нет со мной моего Коляшечки».
Так исходит тоскою о муже и гневом на разорителей без пяти минут вдова бывшего руководителя Москвы, кандидата в члены Политбюро, правоуклониста Николая Александровича Угланова. Нянючит горе своё в жилетку крестнику, транспортному студенту Юре Ваксельгаузу. Тот увещевает неразумную тётушку, пристроившую его в столицу, молодёжью вышколенными штампами. У нас невиновных не сажают. Если ошибка, обязательно сразу выпустят. Органы никогда не ошибаются. Резюме: если Николай Александрович не виноват – ждите его к ужину, Анна Алексеевна.
– Что значит «если»?! По-твоему, папа может быть в чём-то виноват перед советской властью, которую он сам установил?! – наотмашь вступается за отца любимица его – Людочка, пламенный активист и решительный вожак героических лет Комсомола, скорая убогая и забитая поэтапница.
– Я не знаю. Но там, где всё знают наперёд, скоро скажут, знают ли они. Я надеюсь – нет! Я же, видите, прямо сейчас не ухожу. Тоже жду ж. Да и куда пойти? Не в общежитие же! Мне бы сейчас денежек перехватить на билет к матери в нашу Ярославскую глубинку, хотя для меня сейчас брать денег у вас – это себе очень компромитант, ну да ничего: родственники всё-таки. Вы успели заметить, Людмила Николаевна, – уже пятнадцать минут, а я всё жду, не случилась ли впрямь ошибка? Хотя это и маловероятно и лучше бы вам сразу со мной и поглубже бы и подальше, чем я, пока чего не случилось похуже и с вами, как с отцом вашим: ведь вы, выходит, знали, а не донесли, что уж точно ошибка с вашей стороны.
– Вы действительно думаете, что Николая Александровича скоро отпустят? – помешавшаяся в горе плакальщица неадекватно расценивает как саму ситуацию, так и реакцию на неё окружающих.
– Мама, да что вы, в самом деле! Он совсем, совсем обратное говорит. Говорит, что нам самим отсюда тикать в самый раз, а не сидеть дожидаться, чего дождаться, по-егойному, у нас нет никаких шансов.
– Каких это никаких? Как это нет шансов?! Ты что, забыл, Юра, как Николая Александровича уже забирали три года назад, и что же – разобрались и выпустили! – приходит постепенно в себя, отходит от пришибленности упирающаяся остаться вдовой сорока с небольшим лет женщина.
– Эх, Анна Алексеевна, тогда совсем другое время было. Ещё Менжинский не совсем скочурился.
– На время неча пенять, у кого рожа завсегда крива. Надо немедленно звонить товарищу Томскому. Он член ЦК. Он протянет руку помощи. – Приходить-то она в себя постепенно приходит, да вот наивность её врождённая никак не хочет с ней расстаться и выкидывает подобные мечтательные благоглупости.
– Не член, а кандидат уже только, да и когда членом был, кому он руки протягивал? Вон, когда папиного боевого соратника, с кем он громил в Москве троцкистов, дядю Мартемьяна судили, твой Михаил Павлович ни пальцем не пошевелил, ни каким другим членом, чтобы помочь. – Наивноствующий оптимизм не передался по наследству от матери к дочери.
– Что ж, позвоните. Авось хуже не будет. Вам, по крайней мере… – Хоть от крестника получила порцию скептической поддержки своему прожекту.
Отретировавшуюся к «спасательствующему» телефону Анну Алексеевну не взялись сопровождать ни Юра (из деликатности, не сын же он ей, слава богу, так, седьмая вода), ни Людмила (она с презрением взирала на жалкие навязчивые попытки обречённых избежать своей участи: с детства бесила её лягушка, претворяющая в безысходном кувшине молоко в масло, можно подумать, ей хозяева с утра спасибо скажут за блюдо с лягушачьим трупом внутри). В разговор вступать не пытаются: он – опять же, из деликатности, да, собственно, и не знает, о чём говорить в таком положении, она – попросту брезгует общением с тем, кто мальчишкою ходил на демонстрации с портретом Троцкого и был за то всего лишь выпорот своим крёстным, который, если чем и виновен перед Революцией, так только тем, что проминдальничал тогда по-родственному, надо было турнуть из пионерии с вытекающими. И тут их обоих прошибает тысячью вольт на месте нечеловеческий вопль, хотя умом-то они просекли, что орать больше некому, как Анне Алексеевне.
– Горе-е-е, горе-е-е, горе-то-о како-о-ое-е-е! – На пороге комнаты обозначается отчаявшаяся в край вдова далеко за пятьдесят, в которой Люда не сразу признаёт только что обнадёженной вышедшую мать. – Пулю себе в башку шмякнул! Как прочёл вчера газету «Правду», так вышел в садик и… Ой, не могу! Что нам без него делать?! Ох, увы нам, увы без товарища Томского! А папке твоему, Людка, и подавно увы сугубо!
V
Весна 1929 года. Ночь. Станица Малоспесивская. Изба-рожальня
Протагонистка, корчащаяся в родах баба средних лет, но, корчи выведя за внимание, вполне себе миловидная женщина, ещё очень даже вполне. Вдова (?) подъесаула Первой Верхне-Донской дивизии, по окончании Гражданской войны пропавшего без вести где-то недалеко от родной станицы, после чего у неё это уже четвёртое корчевание, но на этот раз не в пример трудное, критически угрозное, откель и степень надрыва.
Антагонист, Красный герой, а именно в Реввоенсовете Южного фронта заливал с садиствующим Сырцовым и неутомимой непьянеющей рукой катал диктуемые тем списки на расказачивание. Когда отшумели бои, окончил курсы ветфельдшеров и был направлен в некогда им славно прореженную станицу акушером и ЗавИРом закапывать им самим под непросыхающим руководством «политического урода» («Краткий курс ВКП(б)») выкопанную демографическую яму.
Архонт Фесмотет, Михаил Павлович Томский, подавший с присными 9 февраля рефутацию на ускоренные темпы коллективизации, носится теперь по стране стервятником до узких мест, готовясь на апрельском Пленуме ЦК дать на виду у Партии, дать с фактами наружу и в лицо истый (последний и решительный, само собой) бой перевёртанным троцкистам во главе с до недавнего крайне правым, радикально правым («куда правее Бухарчика, а Лёшка „Власов“ вообще тогда считался примирительным центром, да и я не наезжал так ретиво и матерно на левацкое охвостье») И. В. Сталиным.