— Понимаю! Все исполню в точности! — и еще что-то шептал, но слезы у него лились ручьем, и он только тяжело стонал.
— Ну, счастливого вам пути!.. — в последний раз сказал полковник, еще раз поцеловал его, но скоро поезд тронулся, а Филипп все еще не мог заговорить спокойно. Он плакал, плакал так, как плачет маленький ребенок, оставленный отцом в поле: без помощи, без надзора, без наставника-руководителя. Ему рисовалась страшная и голодная жизнь впереди. Он не верил и в те блага блаженств и довольства, которые сулят и обещают подобные же ему люди, именующие себя «товарищами» и «комитетчиками-комиссарами». И когда полковник, на ходу поезда, выскочил уже на перрон, он сквозь слезы смутно заметил это, живо вытянулся в стойку, как солдат в строю, поднял руку под козырек и прошептал:
— Покорнейше благодарю, ваше высокоблагородие… — до последнего момента употребляя слова обращения к начальнику-офицеру, существовавшие в российских армиях. Как только поезд скрылся за поворотом, полковник Казбегоров круто повернулся и пошел на станцию, где с помощью носильщика кое-как достал извозчика — фаэтон, рессоры которого укреплены веревками, а запряженная лошадь — худая кляча о трех ногах, а четвертая, задняя, висела в воздухе, как бы в запасе, чтобы опереться на случай падения.
За такое состояние хозяйства в городе носильщик № 935 поспешил извиниться перед полковником, причем откровенно добавил:
— Товарищи за три месяца своего хозяйничанья довели жизнь до того, что не только животным, но и людям нечего есть в городе; хотя до октября 1917 года этот извозчик и был первоклассным лихачом.
Разруха, конечно, во всем была видна, комментарии излишни, и поэтому-то полковник, ничего не отвечая на затронутую тему, молча отпустил его, а извозчику сказав адрес, куда следует ему ехать с вещами, сам же пошел туда пешком.
— Вот тебе и настало время, свобода, когда места лакея и шофера нельзя достать, не говоря уже, конечно, о местах кухарки и прачки для жены: варить нечего и стирать некому… — рассуждал сам с собою полковник, идя на квартиру к родителям жены и рассматривая по сторонам город Витебск, который сильно опустился, а тротуары и мостовые его представляли вид сильно изрытого кладбища. Стояла холодная и малоснежная зима 7 января 1918 года.
XI
Родители Людмилы Рихардовны, старики Цепы, проживали в городе Витебске по Большой Горной улице № 21, в небольшом домике, особняке с верандой в большой, красиво разбитый сад. В этом же домике и Людмила Рихардовна заняла одну большую, роскошно обставленную комнату для себя и мужа. И вот когда Давид Ильич вошел в переднюю и сложил аккуратно свои вещи на скамье, ему уже тогда почудилось, что он своей персоной только может стеснять жильцов этого тихого, уютного уголка — квартиры, тем более никого из людей не видно было, а в комнатах и вокруг всего стояла тишина. Он тихо, на носках, поспешил выйти через веранду в сад.
Тишина сада также не обрадовала его; все кругом по-зимнему: снег, а местами и черная земля на обнаженных дорожках, напоминали ему ту же пустоту и мертвую жизнь, как и в самом городе, и только приятно было видеть, когда низко на горизонте показалось солнышко, ярко светящее и чуть ласкающее скользящими короткими лучами, но и оно стало быстро подыматься, бросив на вновь приехавшего сюда «южанина» тень от деревьев и ближайших к нему построек. Давид Ильич в раздумье остановился. Ни высокое развитие его чувств, как «le docteur psychogue», ни стойкость военной тактики и характера как офицера Генерального штаба в чине полковника на этот раз не спасали его от общечеловеческой слабости. Горький вывод его: «…и так во всей стране великой» открыл дорогу двум крупным слезинкам, покатившимся у него по щекам. Он быстро оглянулся назад и увидел у дверей веранды внезапно появившуюся на высоких ступеньках задумчивую Людмилу Рихардовну. Ея среднего роста красивая фигурка, обтянутая серым теплым платьем, с накинутой на плечи шалью, неопределенно мерещилась против солнца.
— Дэзи! Моя радость! — вскрикнула она. — Почему же ты не идешь в комнату? — и бросилась ему навстречу.
— А вот решил немного осмотреться вокруг… — ответил он и обнял жену.
Они поздоровались и медленно направились обратно на веранду. От ее неприкрытых волос в лицо Давиду Ильичу пахнуло свежим и теплым запахом знакомых ему духов сирени, и они вновь слились в горячем поцелуе, стоя на веранде.
— Хорошо ли ты устроил свои дела? — тихо, ласково спросила она у мужа. А затем, немного подумав, дополнила: Ты теперь свободный? А где же наш Филипп? Я видела подряд две ночи плохие сны, и очень за тебя боялась…
— Ничего, пока идет все хорошо! И я, и Филипп медицинской комиссией врачей освобождены от службы по болезни… — дальше он вкратце рассказал про инцидент в «чеке» в Старой Руссе, про геройский подвиг Филиппа, про бегство их на Петроград и наконец про проводы Филиппа в Витебске на станции, домой, в Полтавскую губернию.
Людмила Рихардовна не огорчилась за то, что он не вошел сразу в комнату. На веранде было теперь тепло и чисто. Низкое зимнее солнышко хотя и скользило своими короткими лучами, но достаточно пригревало через широкие окна веранды и радовало ее. Она быстро помогла мужу раздеться, отнесла в переднюю верхнюю одежду, а его крепко обняла, еще раз поцеловала и увлекла присесть около нее на кушетке, против солнца, поделиться новостями и рассказать чувства, накопившиеся за две недели их разлуки.
— Мое чувство, — между прочим, ласково заговорила она, — такое… таинственное и важное чувство, неразрывно связанное с тобою, наполняет мою душу… Я много перестрадала за это время, думая о тебе, как ты отделаешься от настоящего «узурпаторства»…
Дальше она не могла продолжать. Склонив головку ему на грудь, она слушала внимательно его сердцебиение и считала пульс. Но оттого, что он и сам весь был наполнен грустными, раздраженными чувствами о тяжелых условиях жизни, или от других непонятных ему причин, но все эти признания почему-то раздражали его, вызывали сомнения во всем, и он только тихо спросил ее:
— Миля! А любишь ли ты теперь меня как мужа-друга? Ведь теперь такие времена… — осторожно заключил он, как бы боясь разбудить ее.
«Разве можно спрашивать об этом?» — не подумала, а скорее почувствовала она и крепче прежнего прижалась к мужу, благодарно заглядывая ему в глаза за то, что он заговорил с нею не о чем ином: ненужном, мертвом, пошлом, а именно — о взаимной любви и преданности одного к другому в такое время братоубийства, насилия, грабежа и разорения в России.
— Очень! Ты вся жизнь моя, — ответила она так тихо, что Давид Ильич скорее угадал, чем услыхал, и сделал мужественное усилие, чтобы улыбкой удержать счастливые слезы, выступившие на глазах. Но в тоже время в голосе ее послышалась и какая-то тоскливая нотка, которая вызвала еще больше жалости к ней и ненависти к окружающему; в душе Давида Ильича больно защемило:
— За что же? — нехотя спросил он, сам пугаясь своего вопроса. — Теперь ведь такая мода — муж не знает жены, а жена — мужа, все восстали один против другого.
Она удивленно взглянула на него, но не увидела его лица и тихо, притворно засмеялась:
— Гражданин ты! За что?! За все! Разве ты сам уже разлюбил меня? Я вижу по твоим глазам и чувствую по биению твоего сердца, что нет. И ты такой же хороший, добрый, честный, гений, рыцарь мой,
каким был и раньше… Великий ученый, красивый, сильный, герой! — хотела добавить она, но до слез покраснела и обхватила его за шею… — Да, еще одна новость: я теперь твоя законная жена — «Людмила Рихардовна Казбегорова, урожденная Цепа», — вновь заговорила она улыбаясь. А затем быстро поднялась и достала из ручной сумочки свой паспорт, новенький, недавно полученный из Управления «настоящей красной» городской милиции, и передала мужу в руки.
— Здравый рассудок подсказал мне, — пояснила она, — Всем известно, что я твоя жена. Какая — это дело другое… Я умру, но в других случаях тебя не оставлю, а настоящее разложение страны, армии, власти, общества и семейств — как долго оно будет продолжаться? Да и вся жизнь теперь переведена на карточки: поят, кормят и одевают только по карточкам, «скоты», а паспорт и для этого-то нужен… Вот мне и пришел на помощь пропуск на проезд, выданный корпусным комиссаром Короваем.