Но пока спит она, убаюканная песней дивной, спит и видит во сне века грядущие. Дремлет в глубине старого Леса, надежно скрытая от глаза человечьего болотами темными, завалами непроходимыми, переплетением темных ветвей старых древ, что помнят еще, как все начиналось… Даже могучие Боги на видят, не ведают, где лежит, где бьется неспешно Сердце Силы, только Род-создатель знает, но никому о том не поведает. Ибо опасно будить Силу не ко времени!
Страшись, страшись, человече, пробудить в неурочный час то, чему положено спать! Ибо, когда настает срок, Сила приходит сама и щедро делится со смертными огнем своей древней души. Но не ранее, ни после не приближайся к Сердцу, иначе проклянешь день, когда мать родила тебя на свет. У всего в мире свой Покон и всему свое время.
Тем паче страшись явиться к Истоку с черной душой, в корысти своей возжелав подчинить, завладеть, получить Силу лишь для себя, чтобы возвыситься над другими. Страшись, ибо человек высок свершениями своими, плодами лишь одних трудов своих, остальное — тлен. Возвеличившись над всеми, не приложив к тому собственного старания рано ли, поздно ли, но падешь, сгинешь бесследно. Проклянешь свое величие, ибо все, что сотворитшь — разрушится, все, чему пожелаешь дать жизнь — умрет не родившись, все, что благословишь — будет проклято. И возжелаешь смерти — но она не придет за тобою, и будешь искать покоя — и не найдешь его. Ибо в безумстве своем взвалил ты на плечи ношу, коею не в силах снесть, так как не натрудил для того ты плеч своих. Такова участь всякого, кто возжелает в вирый на чужом горбу въехать: ноша непосильная согнет тебя, распластает, размажет по земле, и будешь ты раздавленной жабой влачить свое бессмысленное существование, пока не оборвет его рука того, кто сжалится над твоей горькой участью.
Лишь тот, кто тяжким путем, в отчаянной борьбе идет к вершине, способен нести ту ношу, которую возлагает на него достигнутое величие, ибо закален он тяготами да невзгодами пути. И тогда человек может стать равным Богам… а порой и выше их….
Шумит, колышется древний лес, поет ветер в древесных вершинах, вторя дивной песне Сирин-птицы в голубом безоблачном небе.
«О чем поешь, Сирин-птица?»
«Спроси о том сердце свое, человече»
— Тяжко мне… нет боле сил моих!..
— Ты выбрал.
— Будь он проклят, мой выбор…
* * *
Велигой открыл глаза. Остатки сна — такого странного и тревожащего, легким туманом еще кружили в голове, оседая, исчезая, испаряясь бесследно. Смолк в ушах последний звук дивной песни…
Солнце стремительно опускалось к виднокраю, свет его загустел, приобрел оранжевый оттенок. Тени удлинились, легкий вечерний ветерок слабо шелестел листьями яблонь возле дома.
Бревенчатая стена избы, нагретая за день солнечными лучами, исходила приятным теплом. Велигой оторвал от нее затекшую спину, потянулся. Сколько же времени он спал? В пузе все еще жили остатки воспоминаний о вкуснейших щах, которыми угощала хлебосольная Тырина жена. Коваль оказался не в пример некоторым своим односельчанам гостеприимным и добродушным. Репейку встретил как старого знакомца, Велигоя привечал, как почетного гостя. Волчий Дух, дабы не смущать хозяев, не стал представляться княжьим богатырем, шикнул на Репейку, который уже наметился было распустить язык да похвалиться таким знакомством.
Коваль пригласил гостей за стол. По такому случаю постелили такую белоснежную скатерть, что Велигой себе подумал, что берегли не иначе, как на случай неожиданного визита самого князя. Хозяйка кормила гостей и семейство наваристыми щами, Волчий Дух уплетал, только за ушами хруст стоял — давненько не ел вот так вот, по-простому, домашней стряпни.
После обеда отправились смотреть лошаденку для Репейки. Конячки и вправду были неказистые, но для дурачка были в самый раз. Велигой выбрал кобылку поспокойнее, полез было в калиту, да коваль только руками замахал: какие, мол, деньги, да зачем? Съездит Репейка, куда надо проводит витязя, а там вернет — чай не в
Тьмутаракань едут, тут же, можно сказать, рядышком!
Дымок, старший Тырин сын, вызвался поправить подковы Серку. Коваль отправился в кузню, Репейка увязался за ним, как всегда болтая о всякой всячине. Велигой некоторое время смотрел, как Дымок работает над подковами, потом убедился, что парень свое дело знает, присел на лавку у стены — опять начала разбаливаться голова. Эх, мало настоя Белоянова взял… Витязь пригрелся на солнышке, расслабился… и уснул, как убитый.
Теперь, когда проснулся уже под вечер, чувствовал себя неловко — здоровый да молодой, а задрых, как старый дед на завалинке. Проснулся сам — никто его не будил. Теперь до ночи точно не поспеют к Барсуку.
Из-за избы показался Тыря. Улыбнулся витязю, присел рядом.
— Сладко спал, вой, — молвил коваль густым, добрым басом. — Эк тебя с жинкиных щей разморило!
— И не говори… — ответил Велигой. — Знатно готовит твоя половина, чуть язык не проглотил, так уплетал.
Тыря засмеялся. Весело так, раскатисто.
— Спасибо на добром слове, — молвил он, и поглядев на заходящее солнце, добавил: — Теперича вам смыслу нет в путь трогаться. Переночуете у меня, а завтра, с утречка…
Из дому вышел Репейка в сопровождении Дымка и тырина младшенького, как его звать, Велигой почему-то не запомнил.
— Да, что ты, Тырюшка! — воскликнул дурачок. — Да пошто мы тебя стеснять будем? Чай я тоже не в огороде живу, избенка моя рядом…
— Уж извини, Репейка, — сказал добродушно Дымок, голос у него был весь в папаню, — но в твоей избе щелей больше, чем бревен, и крыша аки сито. Давно говорю, давай с братаном поправим, а ты все «да ладно, да неудобно…». Не, в такую избу гостя вести… лучше в другой раз. И не упрямься, завтра же пойдем щели конопатить, пока ты витязя к Барсуку проводишь. А вот вернетесь — тады и погостит у тебя, коль пожелает…
— Верно речешь, сынку. — кивнул Тыря. — Тем паче, что дождь сегодня ночью будет — вон, какие тучи Стрибог на виднокрае согнал. Решено. Оставайтесь.
— Да я как-то дождя не шибко боюсь… — пожал плечами Велигой. — Чай не бревна с неба падают — вода-живица. А Репейка правду молвит — негоже нам тебя стеснять. Тем более, что и так дольше всех приличиев загостились, по моей вине застряли. Надо же, задрых, как сурок… Да и не один живешь, с семейством.
— Да брось ты, вой, разве ж это семейство? Вон, у Петлюка — это да, восемь ртов, а у меня места в избе — хоть курей разводи.
— Да я уж как-нибудь, может, на сеновале… — совсем смутился Велигой…
Разумеется, ни на какой сеновал его не пустили. Как отвечеряли, постелили в избе на лавку шкуру медвежью, — оказывается, хозяин иной раз промышлял и охотою — другой укрыться дали. Репейка полез на чердак — сухо там, тепло от трубы.
— Вот всегда так, — покачал головой Тыря. — Ну никак он не может по-человечески… Эх, цены б ему не было, кабы умом здрав был.
— А что он, с рождения такой, — спросил Велигой, заворачиваясь в шкуру и пристраивая под голову свернутый плащ, — или потом какое несчастье приключилась?
— Уродился… — махнул рукой коваль. — Да тут еще такая беда — родителей-то его мор унес, когда ему… э-э-э, десять тому… значит, пятнадцать весен было тогда. С тех пор так один и живет. Кое-как. К работе-то ни к какой серьезной не пригоден, за огородом и то уследить не может. Пойдет, к примеру, сорняки полоть и замечтается, на небо глядючи… на весь день. Пока пузо жрать не попросит. Люди помогают, да он гордый, сам не попросит, хозяйство потому вечно запущено…
Велигой невольно сжал зубы. Помогают… Хозяин-то мужик добрый, да вот не все здесь таковы, ох не все… Опять вскипела лютая злоба в душе, когда вспомнил, как летели в Репейку камни, как глумился над ним тот мерзавец. Наверное, думы очень ярко отразились на лице витязя, потому как Тыря посмотрел внимательно, вздохнул.