Литмир - Электронная Библиотека

К кулешу шел молодой чесночок, ранние крымские помидоры и молодая картошка. Отец и я удовлетворялись нескольким ложками странного варева и парой картофелин. Потом пили чай с сахаром вприкуску. Добычу забирал Вадим Петрович:

– Чтоб вам дома не возиться!

На пятый день Вадим Петрович приехал прощаться и привез в двухлитровой кастрюльке с незабудками “рыбу фиш” – фаршированную щуку, тушеную с овощами в красном вине. Было очень вкусно и… очень мало. Остальными восемью щуками, надо полагать, “подхарчевывалось” все пять дней семейство дяди Митиного однокашника.

На следующий день отец выдвинул ящик тумбочки, и … убедился, что там осталось только несколько мелких купюр с портретами князя Владимира и Ярослава Мудрого. Он с изумлением взял их в руку, силясь осознать, что же такое случилось с той огромной пачкой денег, которые он положил сюда так недавно. Отец даже ящик вытащил и осмотрел его дно, как будто это был реквизит фокусника.

Потом, вспомнив о моем присутствии, отец, не выпуская ящика из рук, посмотрел на меня через плечо с выражением, которое Стоян назвал бы “изумление и смущение в одном флаконе”.

– Побудь у себя, Юра!

“У себя” – это значит в “светелке” Маргоши, где я всегда обитаю, приезжая к дяде Мите. “Светелкой” называет комнату ее мама. И, по-моему, точнее не скажешь.

Узкий диванчик под старинным гобеленом: “Пикник за стенами замка”. Каждую ночь, засыпая, я разглядываю знатных барышень в костюмах пейзанок, кавалеров в белых чулках и слуг, уставляющих скатерть на траве корзинами с изысканной едой и изящными кувшинами. Наверное, с вином и водой. Когда мы жили со Стояном и отцом под Ногайском, там все болгарские женщины пили вместо воды вино с водой. И детям давали. Мне нравилось.

У окна – стол. У него тонкие фигурные ножки, соединенные разными арками. Если бы к нему крепилось зеркало, он стал бы похож на туалетный столик “эпохи гобелена”.

В замок узкого верхнего ящика был вставлен крошечный ключик. Я не смел даже прикоснуться к нему. Потому что там… хранились тетради с Маргошиными стихами. Кстати, по-польски “Swietlica” – клуб. Поэтический клуб…

"Небрежная походка. Шляпа. Фрак.

Глаза устремлены наверх, на небо.

Так ходит в городе смешной чудак,

Узнать его – случится непременно.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И верит, что наступит век добра,

И милосердье не пустым взметнется звуком.

А Вы, случайно встретив чудака,

Не отворачивайтесь, протяните руку.

Пусть, как дитя, наивен он и чист,

В его руках да не умолкнет лира!

Он спотыкается. Да ведь не смотрит вниз,

Его влекут небесные светила".

Какая несправедливость родиться кузеном да еще на десять лет позже!!!

А она мне написала:

– Здравствуй “раз и навсегда!”

Над столом – две книжные полки. На нижней царит Наполеон и Цветаева. На верхней – только томики любимых поэтов Серебряного века и несколько тоненьких поэм Лины Костенко. Они раскинуты двумя крыльями, а между ними – деревянный складень: “Спас нерукотворный” и “Владимирская икона Божьей матери”.

Против дивана – секретер, сделанный по чертежам моего двоюродного деда. Когда полка-стол поднимается, получается просто закрытый шкаф, а ножка образует рамку с “Танцовщицами” Дега.

Итак, я сижу на застеленном пледом диванчике и пытаюсь осмыслить то, что произошло.

Из спальни никаких звуков. Потом крутится телефонный диск. Несколько раз. Но разговоры коротки и, как видно, проблему не решают.

Время тянется медленно, и я, не замечаю, как засыпаю. Будит меня отец:

– Я думал ты зачитался. Идем ужинать.

Ужинал я. Отец пил чай. Потом сказал:

– Возможно, нам придется возвратиться домой.

Я подумал, “а куда же еще”, но смолчал.

Взял свою тарелку и пошел к мойке.

– Послезавтра, – добавил отец.

Я не раскрывал рта. Зоопарк, Новый Ботсад, Канев, Устье Десны… Ничего этого не будет. Вот был бы с нами Стоян, такого бы не случилось.

Вечером мы с отцом смотрели по телику “Трех мушкетеров”, в котором Арамиса играл Ричард Чемберлен. Отец сидел в кресле, а я у его ног, опираясь спиной на отцовские колени. Вообще-то тот тронутый таможенник в чем-то был прав. Но попробуй узнать в этом французском ловеласе отца, если характером он вылитый граф де ля Фер.

Сеанс был ночной, и глаза мои слипались сами собой. Но лень было подняться и идти спать. Хотелось, как той лисе из сказки, притвориться меховым воротником, чтобы отец, как бывало раньше, сам отнес меня в постель.

Но не тут-то было!

Я уже упоминал, что руки отца умеют говорить очень выразительно.

Я прочитал в каком-то журнале у Стояна, что известно более пяти тысяч языков, включая мазатекский язык свиста. Мальчики-индейцы этого племени начинают свистеть раньше, чем говорить. Так вот, отец утверждает, что его слова не всегда доходят до моего сознания, а руку на плечо положит – и мне все ясно!

Сложный такой язык прикосновений. Но в тот вечер отец совершенно бесчувственно тряхнул меня и сказал:

– Иди в постель и не засни на ходу!

Откровенно говоря, эта его бесчувственность так меня разозлила, что сонливость как рукой сняло.

Я плюхнулся на диван, прямо разжигая в себе обиду на отца. Почему из-за каких-то денег мы должны уезжать из Города? И тут же с не меньшим раздражением стал думать о Стояне. Плавает в Карелии на своем “Таймене-Каймане” и, наверное, забыл о нас.

Потом я вспомнил, как Стоян шел по перрону, не оглядываясь и тяжко отрывая ноги от асфальта. Будто водолаз, идущий по земле в стальных башмаках. И мне стало стыдно!

Господи, почему я такой бессердечный? Почему ни разу до сегодняшнего дня я не вспоминал о Стояне. Вдруг он там перевернулся на своей байдарке или что-то там еще случилось? А я вот даже сейчас просто думал об этом, а ничего такого не чувствовал. Вот когда неожиданно увидал, как отец обнимает незнакомую женщину, тогда вообще ничего не думал, только чувствовал… до потери разума.

Я встал и подошел к столику Марго. Там к стене под полками она прикрепляла скотчем записочки такие маленькие, с какими-нибудь стихами, изречениями. В прошлом году это был очень красивый псалом царя Давида: “Господь – Пастырь мой…”.

Теперь там тоже был листочек. Я все эти дни скользил по нему взглядом, скользил, а так и не вчитался толком. Все некогда было. Из постели на рыбалку, с рыбалки – в постель. А теперь меня просто тянуло к нему.

“Это очень лично, но надо к этому стремиться: научиться любить хоть одного человека с забвением себя…” – было написано рукой Марго. – Антоний Сурожский.

Открывшееся мне знание о себе было пугающе и не приятным. Я не умел любить даже самих близких.

Я любил их только тогда, когда они делали мне что-то нужное или приятное.

Любил бы я Марго, если бы она не присылала мне свои стихи, тем самым возвышая меня в моих же собственных глазах?

Любил бы я отца, если бы он каждое лето отправлял меня в какой-нибудь лагерь, а не возился со мной весь свой отпуск. Вот отдыхал бы он где-то с красивой женщиной Ирэной – любил бы я его?

И, наконец, любил бы я Стояна, если бы он не то, чтобы на байдарке без меня куда-то там отправился, а взял бы женился и переехал в другой город?

Я с большим трудом задал себе эти вопросы, даже не пытаясь на них ответить.

Вместо этого, не влезая в тапочки, я поплелся в кухню пить воду. Часы в гостиной пробили два раза. Через полуоткрытую дверь ее было видно, что в спальне горит свет.

Чтобы не греметь посудой, я присосался к крану, вопреки суровым после чернобыльским запретам. Вернувшись в светелку, я залез в постель и натянул на голову простыню. Хотя мне самому непонятно было, от чего я хотел отгородиться. Ведь все пугающее меня находилось во мне самом!

– Господи, – искренно шептал, как мне казалось, неискренне, театрально, с какими-то вымученными слезами, – Научи меня любить… самых близких…

8
{"b":"896894","o":1}