– И что ты скажешь? – Голос у меня задрожал. – Что вообще можно сказать?
Он посмотрел на меня глазами, полными боли.
– Правду, – ответил негромко. – Что ты мне дорога.
Я снова подумала о словах матери; о том, что он хотел на мне жениться. К горлу подступили непрошеные рыдания. Я проглотила их и отвела взгляд. Крыса наблюдала за нами из угла, поводя хвостом.
Маттеус продолжал смотреть мне в глаза.
– Мы с матерью пытались его убедить, но… – Он покачал головой. – Тебе ли не знать, какими бывают отцы.
Я заставила себя кивнуть.
Он привлек меня к себе и надолго задержал в объятии, крепко обхватив руками. Плечи у него стали такими широкими. Мне мучительно хотелось, чтобы он меня поцеловал.
– Поди отсюда, – сказала я, оттолкнув его, чтобы прекратить об этом думать.
Он, смеясь, убрал волосы у меня со лба. Увидел в моих глазах слезы и двинулся к выходу, не желая причинять мне больше боли.
– Я зайду, как только мы вернемся. Обещаю.
Едва за ним закрылась дверь, крыса метнулась обратно в нору.
Молельные четки оказались неожиданным утешением. Я хранила их в кошельке с амулетом матери-птицы, которую стала вынимать все реже и реже с течением времени. Может быть, потому что бусы подарил Маттеус. А может, потому что их не приходилось скрывать от отца. Днем четки были при мне, в любую свободную минуту я молилась за мать. И каждую ночь у себя в спальне тоже нашептывала «Отче наш», считая повторения на бусинах, пока не усну.
Однажды утром матушка чувствовала себя достаточно хорошо для беседы, и я рассказала ей о том, что приходил Маттеус.
– Как вы поговорили?
Я вздохнула. Мои беды стали бы для нее лишней ношей. Я попыталась придумать, как все объяснить, но не огорчить ее.
– Они с отцом едут в Цюрих. Герцог Церинген устраивает пир. Так что Маттеус не вернется до Великого поста.
– Он что-нибудь сказал о своих устремлениях на твой счет?
Я не ответила на ее взгляд, надеясь сменить предмет разговора.
– Что постарается повлиять на отца в эту поездку. Яснее будет по их возвращении.
Матушка задумчиво кивнула, теребя одеяло. Через мгновение подняла голову:
– Если его отец не даст благословения, можно обвенчаться и без священника.
Это мысль меня захватила.
– Как?
– Встать рука об руку и дать друг другу обет. Слова сами по себе имеют силу. – Мать обхватила мою ладонь своей и сжала пальцы. – Посмотри на меня, Хаэльвайс. Это важно.
Глаза у нее пылали так яро, что мне захотелось отвести взгляд.
– Их путь – не единственный, – сказала она. – Запомни.
Шли недели, состояние матушки ухудшалось. Лоб у нее горел. Она едва бормотала слова. Постоянно то мерзла, то кашляла от дыма, которым полнился дом из-за разведенного огня. К декабрю кожа у нее полностью пожелтела. Глаза, казалось, были готовы выскочить из черепа. Она отекала, щеки распухли. Не могла больше вставать с постели. К тому времени стало ясно, что боролась она определенно не с лихорадкой, бродившей в округе, потому что та либо отступала, либо убивала жертву за несколько дней. Я рьяно молилась о ее выздоровлении, перебирая четки по дюжине раз в день. Отец просил епископа прислать священника с благословением, но лихорадка подкосила такое множество горожан, что ко всем церковники не поспевали.
Одним утром я стояла у ее топчана, заламывая руки и не зная, что еще предпринять. Мать уже несколько часов не могла пошевелиться и с трудом дышала. На столике у постели поблескивало успокоительное снадобье, оставленное лекарем. Я вылила из склянки в два раза больше обычного и поднесла чашку к ее губам. Оно подействовало мгновенно. Матушка сразу же успокоилась. Опустила веки. Уснула.
Придя в себя, она снова смогла двигаться. И с улыбкой прочла своим странным шепотком детскую считалку:
– Пять, шесть, ведьма. Семь, восемь, доброй ночи.
Глаза у нее увлажнились и засияли, она погладила складку шерстяного одеяла и посмотрела на меня. Проворковала:
– Красавец. Только погляди! Такой красивый котеночек!
Что мне оставалось, кроме как тоже его гладить с разрывающимся сердцем?
Тем же вечером пришел еще один приступ паралича. Они, судя по всему, учащались. Матушкины глаза в страхе метались по комнате. Я снова споила ей зелье, и она уснула.
До ее следующего пробуждения прошли часы. Когда она очнулась, котенок вернулся. Я погладила его вместе с ней и спросила, какого он цвета. Синего, сказала матушка. Я подумала о том, как до странного много она смеется.
На закате она пожаловалась, что ей жарко, хотя в тот день выпал первый снег. К тому времени как стемнело, в доме стало настолько свежо, что огонь в передней комнате едва согревал ее спальню. Я его потушила, скинула с нее одеяло и отворила ставни, впуская холод. На небосклоне не было луны, только мешанина из звезд. Булыжники мостовой укрывала мелкая снежная пыль. Я намочила кусок ткани и положила матери на лоб. Та наконец уснула.
Когда она вновь открыла глаза, в них загорелся свет.
– Хаэльвайс, – прошептала матушка, с трудом выговаривая слова. – Я тебе кое-что оставляю.
Когда ее голос прервался, я в испуге потянулась к ее руке, думая, не налить ли новый глоток снадобья.
– У тебя есть дар, – прохрипела она. Открыла рот один раз, другой, будто рыба, отчаянно пытаясь договорить. Опустила взгляд себе на грудь. И через мгновение одними губами, медленно и осторожно повторила два слова: есть дар. Глаза у нее распахнулись. В тот же миг воздух в комнате загудел от знакомого напряжения. Завеса поднялась. У меня перехватило дыхание. Я стиснула ее пальцы.
– Матушка.
Но та лишь смотрела широко раскрытыми глазами на стропила. Во взоре застыл ужас, тонкие губы сжались в букву «о». Мгновение спустя ее рука в моей обмякла.
Нет. Слово само собой понеслось по кругу у меня в голове. Нет, нет, нет…
Я села на колени рядом с ней, крепко держа ее за руку и умоляя не бросать меня. Я чувствовала, как нечто убывает, чувствовала притяжение потустороннего мира. Глядя на рот матери, на ее грудь, я молилась о том, чтобы она сделала еще один вдох.
Росистая взвесь, излившаяся из ее горла, была серебристого оттенка, цвета воды – была шепотом ветерка. Она прошла сквозь меня, покидая этот мир, и я задрожала. Глаза затуманились слезами; напряжение в комнате рассеялось. Остались только холод, проникающий в окно, и тело моей матери на постели. Моя мать, но не она; ее тело, но не оно. Желтое лицо, стеклянные зеленые глаза, завитки седеющих волос.
Вскоре я перестала воспринимать тело перед собой, осознавая лишь воспоминания, повторявшиеся в мыслях. Я смотрела на все, что матушка когда-либо для меня делала, слышала песни, которые она пела, и сказки, которые рассказывала, видела всех алхимиков и целителей, которых она находила. Я вспоминала, как она учила меня определять приближение зимы по тому, что паук возвращался в свое логово, и читать смысл птичьих трелей во все времена года. Некоторое время спустя – не знаю, сколь долгое, – позади меня раздался звук. В дверях замер отец. Он зажег лучины в передней комнате. Я посмотрела на его темную фигуру, заслонившую свет, думая о том, сколько же он там простоял. Отец долго не двигался с места, опираясь рукой о дверной откос. Потом снял шапку и склонил голову.
Он знал. Внутри у меня разлилось облегчение. Говорить ему об этом самой было бы кошмарно. Через мгновение отец вошел, стуча по полу башмаками. Посмотрел на стропила и перекрестился. Губы у него зашевелились, он принялся читать молитву с непроницаемым выражением на лице. Не глядя мне в глаза. А потом вышел, захлопнув за собой входную дверь, и в мое сердце закралось мучительное чувство вины. Я вспомнила, что в его глазах в недуге матушки повинна я. В переднее окно было видно, как он быстро и целеустремленно уходит по улице к площади.
Я закрыла ставни и пошла в чулан полежать, дрожа от холода. Сунула четки и амулет птицы-матери в кошелек, чтобы больше на них не глядеть. Я знала, что должна воспринимать смерть матушки как часть Божьего замысла, но вместо этого чувствовала себя преданной. Сотни раз я прочла «Отче наш», и каждая из этих молитв звучала впустую. Бог моего отца оказался не лучше, чем богиня матушки, чей «счастливый» амулет, как я теперь поневоле думала, был не чем иным, как возвеличенной безделушкой.