— Как имел уже честь объяснить… Никак нет… точного распоряжения… О чем ставил в известность…
Именно этого момента все ожидали. Чиновник киргиз имел непонятную способность выбивать коменданта из зудливого тона. Барон как будто даже боялся зауряд-хорунжего, с настойчивостью предлагавшего свои резоны. В такие дни он больше уже не кричал ни на кого и до вечера запирался в своей служебной комнате.
У Алтынсарина тоже белело лицо, но нисколько не переменялся вид. Сегодня оно у него было даже белее обычного. Выслушав до конца коменданта, зауряд-хорунжий поклонился и вышел.
Холодное буйство нашло на него. Раз за разом стрелял он между маленьких злобных глаз, и последний кабан упал у самой ноги, коснувшись длинным желтым клыком сапога. Тугаи шевелились от свиней, поедавших опавшие к зиме орехи и коренья. То здесь, то там поднималась среди кустов бурая волосатая спина и слышалось сытое чавканье. Говорили тургайские кипчаки, что по весне сюда от Сырдарьи приходят тигры.
Он посмотрел назад. Гребнев и родич его Мамажан волокли по тонкому снегу убитую им у входа в рощу свинью. Кенес — сосед Мамажана нес за задние ноги связанных поросят. Восемь свиней, среди них секач да три поросенка — пожалуй, и не вывезут всего лошади. Он не стал больше заряжать ружье, и сразу пропал интерес к охоте.
Мамажан звал его остаться на Акколе, где жил еще с двумя семействами, но он теперь торопился домой, в укрепление. Сорок верст туда они сделали с Гребневым за день и к вечеру въехали мимо военного поста на широкую, спускающуюся к реке улицу. Как и в прошлый раз, он развез битых свиней по знакомым домам.
— Вас Алтынсарин, зачем-то барон спрашивал, — сказал ему прапорщик Горбунов, наиболее симпатичный из здешних офицеров.
— Не знаете причины?
— Как будто бумага некоторая пришла.
Оставив Гребнева с лошадьми на улице, он подошел к комендантскому дому, но так и не стал стучать. Серыми прямоугольниками виднелись во тьме глухие ставни. Поземкой обдувало ему ноги, и скоро носки ушли в быстро прибывающий снег. Необходимо было ожидать завтрашнего дня.
Все трое мальчиков, среди них Черкеш, младший сын Мамажана, выбежали во двор помогать распрягать лошадей. Они радовались его возвращению. Еще с осени приехали в укрепление двое из них, кого родители по его настоянию записали в школу: один с верхнего Тургая, другой от кочевавших к Сырдарье кипчакских семейств. Три месяца объезжал он кочевья на двести верст вокруг, объясняя, в чем будет состоять учеба в школе. Расчет был на двадцать пять учеников. Родичи должны были привезти их, когда даст он знать об открытии школы.
То ли не поняли его, то ли не хотели ехать в зиму, но этих двух привезли еще в октябре. Потом к ним добавился младший сын Мамажана. Хорошо, что по приезде сюда на вырученные от тобольского имущества деньги он сразу купил себе дом в укреплении. Дети жили теперь у него, ожидая открытия школы…
Мать и тетушка Фатима забеспокоились, стали разогревать ужин. До сих пор они, особенно мать, были недовольны своим отъездом от тобольских родственников. Даже бабушка меньше их говорила об оставленных местах. Прямо не показывали ему своей тоски, но он все знал.
— Эй, солдат приходил к тебе, спрашивал, где находишься! — сказала Фатима.
Он молча кивнул головой. Со двора пахло паленым. Мишар[66] Нигмат, служащий при доме по хозяйству, смолил привезенную с охоты свинью. Местные татары, как и казахи в кочевьях, ели при случае такое мясо.
Окна во двор не задвигались ставнями. На стене в его комнате бегали блики от костра. Нигмат переговаривался с помогавшим ему Гребневым. Тот рассказывал об охоте. Мишар все удивлялся, что так много кабанов на Акколе.
— Тыща никак их там ходит! — подтверждал Гребнев.
Никто, да и сам Гребнев, не знал, как его звать. Был это сирота, оставшийся от умерших в оспу родителей-поселенцев. Кормился он при солдатах, помогал кашеварам. Там его и звали все — Гребнев…
Ночью вдруг пришел к нему Человек с саблей, но не подходил, а стоял невдалеке, чего-то ожидая. Давно уже не повторялся этот сон. До утра лежал он с открытыми глазами. Перекликались на постах часовые, играли зорю…
Происходила еще передача караула, когда пришел он к комендантскому правлению. Барон шел от плаца подпрыгивающей походкой, и длинные, тонкие ноги в высоких сапогах скользили по утоптанному снегу. Увидев его, барон дернулся и быстро побежал вверх по деревянным ступеням.
Никак не боялся он таких людей. Они казались ему словно бы пустыми внутри. От всего настоящего эти люди начинали терять свою искусственную уверенность, и ничего не оставалось на ее месте. В день похорон господина Дынькова статский генерал Красовский уступил его справедливому настоянию и отозвал чиновников из киргизской школы. Они сами всегда чего-то боялись. Нужно было только знать, что делаешь правильно.
Оренбургский татарин.
Подполковник фон Менгден теребил в руках бумагу с подклееным книзу конвертом:
— Вот… Без губернаторского решения… Нельзя… Также по Министерству просвещения… Пока в должности переводчика…
Несмотря на тот же неровный тон по отношению к нему, во всем виде коменданта читалась ликующая удовлетворенность.
— Пообождать надлежит с киргизской школой, господин Алтынсарин, — увещевательно поддержал коменданта сидящий тут же интендантский офицер Краманенков. — Министерство изучит этот вопрос, после того департамент скажет свое слово. Средства же пока не предусмотрены: как от правления, так по части кибиточного сбора. Извольте убедиться…
Он взял от барона бумагу с губернаторским титулом, внимательно прочитал. Комендант с Краманенковым молча ждали. Присутствующие офицеры и обыватели также ожидали, чем все закончится.
— Значит, и от кибиточного сбора что-либо нельзя отчислить? — спросил он все так же спокойно.
— Извольте сами видеть! — подтвердил Краманенков, нехорошо кривя губы.
Даже на узком лице у коменданта появилось нечто вроде улыбки.
Он поклонился и ушел.
Нигмат и все умеющий Гребнев строгали доски, сбивали вместе, прибивали накрест ножки. Получился длинный стол и отдельно скамья при нем. Их покрасили серой краской, которую взял он на рубль в лавочке у татарина Файзуллы. Другого цвета не было, и той же краской пришлось красить наглядную доску со стояком.
К вечеру за домом, на высоком месте, вкопали два столба, соединили перекладиной. Он сам подвязал посредине купленный им в Оренбурге колокол.
Утром он поднял детей тут же после солдатской зори. Они умылись теплой водой под умывальником, поели. Пришел еще четвертый — Ринат, сын Нигмата. Стало светать. Он прошел на пригорок за домом, вынул серебряные часы с крышкой, подаренные некогда деду Балгоже генералом Ладыженским. До девяти оставалось еще десять минут.
Все укрепление было видно отсюда — от кирпичной казармы наверху до находящихся уже за валом домов и землянок обывательского поселка. На самом краю его стояла юрта. Тургай, петляя между холмами, терялся в побелевшей дали. Вокруг было пусто, и неясная линия окоёма очерчивала круг.
Большая, с фигурным вырезом стрелка придвинулась к девяти. Он взялся рукой за веревочку, и чистый высокий звон покатился во все стороны. В ту же минуту все изменилось. Идущий к себе комендант остался на ступенях с поднятой ногой, солдаты на постах все повернулись в его сторону, из домов на горе и у самой речки стали появляться люди. Двигающийся у самого окоёма всадник тоже остановился на месте. И он вдруг ясностью понял, что это первый школьный звонок в степи…
Когда переступил он свой порог, ему подумалось, что не напрасно купил он чуть не самый большой дом в укреплении. Ему такой не был нужен, и почти все наличные деньги пошли на него. Все же что-то подсказывало ему, что это нужно сделать.
В большой комнате пахло краской. Четверо мальчиков сидели в ряд за столом, положив перед собой розданные им тетради. Большая медная чернильница стояла посредине. Гребнев, топивший печку, опустил руки и встал в стороне.