Он все понимал. А через день приказчик подошел к нему, похлопал по плечу:
— Ну, ты не серчай. Давай по-новой!
Они опять боролись, и он показал орысу, как, приседая вдруг, делать такую подсечку. Даже верблюда можно так свалить на землю. С того времени он совсем свой сделался на рынке. Да и в других местах его знали. Был он в слободской мечети, ходил в русскую церковь. На него смотрели благожелательно. Орысы пели хором плавные, успокаивающие песни. Бог Иса и женщина с ребенком печально смотрели на людей.
Даже на большой двор к солдатам он заходил. Его не хотели пускать, но потом вышел старший из них, с седыми усами:
— Да это ж киргиз странной, что ходит кругом. Пусти его, Вальчук, нехай посмотрит.
Он понимал, не зная слов. Солдаты учились длинными ружьями колоть травяные чучела. Точно так джигиты в кочевьях кололи пиками подвешенные к шестам камышовые жгуты. На солдат кричали, подталкивали в спину. У них были усталые лица, и без злости втыкали они в траву отточенное железо.
Он не знал, о чем будет петь Генералу. Может быть, праздничные песни или айтысы, где перепираются между собой известные в степи люди. Так объяснил ему курдас, но было видно, что тот чего-то не договаривает. Настоящий акын сам видит, о чем следует петь людям, которые собрались его слушать. Внук узунского бия понимал это и ни о чем не просил.
Почти все собравшиеся у Генерала были ему знакомы. Из новых людей сидел в углу грузный казах в малиновых штанах, с важностью приветствовавший его. Принесли блюдо с баурсаками и кумыс. Он без всякого чувства взял в руки домбру, ощутил холодное гладкое дерево. Все еще не знал он, что будет играть.
И вдруг будто лопнули невидимые струны. Непрерывно звучащий в нем кюй оборвался на лету, послышался жесткий звук. Чей-то недобрый голос появился за стеной. Весь охваченный тревогой, не отводил он глаз от двери.
Вошел орыс в такой же точно одежде, как у Генерала. Даже серебряный крест на шее у них был одинаковый. Ничего нельзя было разглядеть в лице вошедшего. Орыс сел с правой стороны, начал говорить, и тут лицо его стало быстро чернеть, превращаться в сухой холодный уголь. Никто, кроме него, не видел этого. И тогда, показав рукой на вошедшего Кара-бета, он крикнул, что не будет петь.
Потом он закрыл глаза, но все видел. Лицо у Генерала сделалось совсем светлым, и такие же твердые светлые лица были у других орысов. Они молчали, а Кара-бет кричал, пока не рассыпался в прах. Бегущие шаги его слышались за стеной, скрипело железо о снег. И когда все стихло, опять в нем заиграл кюй. Он схватил горячую ручку домбры, дрожь в пальцах передалась струнам.
Он уже знал, что им все можно петь. Самый тайный разговор с предками, который игрался лишь наедине, беспрепятственно звучал в каменном орысском доме. В лице курдаса он увидел радость.
Песню горя — «Зарзаман» он пел, которую лишь раз в году полагалось исполнять акыну. И еще любимую свою песню — о Кобланды. Потом он пел, не останавливаясь, айтысы известных акынов, послания живших в разные времена жырау[59], праздничные песни…
Привстав на стременах, он пытался разглядеть что-нибудь за полукруглой линией, где небо сходится с землей. Но курдаса уже не было видно. Однако линия не мешала ему. И он видел за ней внука узунского бия, едущего назад на серой лошадке. Различал он дома, улицы, лица людей. Там, где однажды он пел, считалась его земля. Такое было правило среди акынов.
17
— Вот, кстати, господин Алтынсарин!
Учитель Алатырцев называл его по-разному, но всегда на «вы», с первого класса школы. Это нравилось ему. Только в коротких случаях, между очень близкими людьми, говорилось «ты». В доме Ильминских так его звали — Ибрай…
Здесь, как во всем городе, говорили о курдасе его — акыне Марабае. Вчера только слышал он, что озверелый киргиз не одним словом, но и действием оскорбил действительного статского советника Красовского. Евграф Степанович едва спасся, тот приступил к нему с кривым ножом. А генерал Григорьев укрыл разбойника, желающего по методу Шамиля объявить России священную войну.
— Все это, надо полагать, досужая болтовня, господа, — сказал сосед учителя Алатырцева коллежский советник Куров. — Однако же достоверно известно, что призванный из степи киргиз с потворствования и даже одобрения генерала Григорьева исполнял в его присутствии превратные песни. Так, в одной из них говорилось о призыве к защите Казани против русских, когда осадил ее государь Иоанн Васильевич. Перечислялись в поименно киргизские батыры, поспешившие туда на этот призыв. Согласитесь, господа, что в сей ответственный момент, когда России предстоит продвинуть свои границы в глубь Азии…
— Кто ж это так подробно доложил? — спросил капитан Андриевский, хмуро почесывая щеку. — Вовсе немного нас там присутствовало.
— Имеется свидетельство члена пограничного правления господина Токашева. К тому еще Евграф Степанович обратился с письменным вердиктом об оскорблении и непринятии должных мер со стороны Василия Васильевича в защиту русской чести.
— Сожрать Василия Васильевича этот мухомор давно желает и место прибыльное при том приобрести, — резким, простуженным голосом сказал командир топографической роты майор Яковлев.
— Что ж там прибыльного, в управлении киргизами? — удивился поручик Дальцев.
— Наивная душа ты, Владимир Андреевич. Да одни таможни сколько дадут ловкому человеку. Не говоря про киргизов, что друг с другом никак мира не поимеют. Уж Красовский на сей счет промаху не даст. А сила за ним определенная имеется. Все про то знают.
— Какая такая сила?
Яковлев промолчал и еще больше нахмурился. Другие за столом под недоуменным взглядом Дальцева тоже отводили глаза. Знакомая тень прошла по лицам.
Капитан Андриевский сцепил перед собой на столе пальцы рук, так что они хрустнули:
— Только не представляю, к чему же тут Казань. Обычная, как понял я, историческая песня о батыр-ской лихости. Вроде наших казачьих былей. Коль думаем принудить татар с собой вместе взятие Казани праздновать, то пустое это дело. Естественно, татары поют про это свои песни. Главная задача — дать понять им, что все то прошлое, быльем поросло, и вместе идти нам в грядущую цивилизацию. Но ежели запрещать им свои естественные былины петь да еще про Мамаево побоище всякий день напоминать, то как раз другого результата достигнем.
— Думаете, капитан, того Евграфу Степановичу хочется, чтобы истинная русская честь соблюдалась? — Яковлев с привычной для него строгостью смотрел на Андриевского. — Нет, тут именно удобный момент бесчестному человеку воду замутить. Вот, мол, она, крамола — лови, хватай! Легче всего на русском чувстве общество остервенить. При этом так и смотри: кто больше об отечестве кричит, тот, значит, из кормушки больший кусок своровать хочет. Навидались мы тут на границе таких патриотов. Мы, старожилы, почему-то и с башкирами, и с киргизами, и с татарами хорошо живем. Ну бывает кое-что, так то между соседями. А тут явится этакий честеблюститель, и давай зудить. Нет, господа, я так думаю, что отечество, как и женщину, порядочные люди молча любят. На всех углах о том не кричат.
— Отечество… Понятие скорей духовное, чем политическое. — Учитель Алатырцев в задумчивости развел руки по столу. — Незабвенный гений наш, провидя свою роль в сем будущем процессе, сказал: «и финн, и ныне дикой тунгус, и друг степей калмык». Думается, господа, будущая нация русская продолжает еще складываться, природно приближая к себе исторически близкие народности. Вне зависимости от расы или сходства в корнях. В том сила русская. А славянофилы наши, особенно их крайняя, московская часть, все в колокола звонят: даже слова татарские хотят из русского языка выбросить. Впрочем, также и малороссийские. Можно ли тащить Россию назад, в Московское княжество. Да и так ли там все благостно было? Дыба — она ведь не из Испании привезена.