— Нет, тут сложнее дело, — задумчиво сказал Дальцев. — Бларамберг достойный и честный человек. Слыхали, как солдаты с ним прощались?..
— Чем уж так полюбился им этот Бларамберг?
— А тем, сударь мой, что добрую душу имеет, — громко сказал Яковлев. — Русский человек все за доброту сделает. И не смотрит: русский это или татарин. Раз добрый, считает он, значит истинно русский человек, кто бы он ни был. А злодея, будь он хоть распрорусский, тем же немцем, татарином или жидом определит.
— Но все ж отчего он такую верность памяти всероссийского погубителя имеет в сердце?
— Помимо всего, покойный царь лично благоволил к нему. Награды и прочее. Золотая табакерка с монограммой государя у Ивана Федоровича.
Учитель Алатырцев, внимательно следивший за разговором, покачал головой:
— Нет, господа, вы ошибаетесь. И вовсе не в немце здесь дело. Это уж наше, российское, со времен присной памяти Петра да Ивана, если не от самого Владимира Красное Солнышко. И пребудет оно до тех пор, пока не научимся различать слово «правительство» от слова «Отечество». Впрочем, и у немцев этого предостаточно…
Оля, дочка господина Дынькова, совсем по-хозяйски раскладывала лоскутные одеяльца, пеленала куклу. Для куклы стояла в юрте специальная кровать, которую вырезал ножом из дерева дядька Жетыбай. Они с солдатом все делали, что говорила им девочка.
С ним она тоже разговаривала так, как будто он должен был ее слушаться.
— Помазай себе этим голову, — сказала она, принеся горшочек с какой-то клейкой кашей. — Не бойся, тут вар и зелынь-трава. Мамка говорит: от этого волосы растут. Она знает!
Он послушно снимал шапку, и она мазала ему шрамы на голове. Делала она это серьезно, с терпением, совсем как большая.
— Вырастут волосы, — приговаривала она, как со своей куклой. — Будет он у нас красивый, с кудрями…
Солдат Демин и вовсе переселился в юрту. Там, на правой стороне, стоял деревянный сундучок и на кереге[22] висела иконка: светлолицый человек с бородкой, чем-то похожий на учителя Алатырцева. Солдат становился перед ним на колени и крестился. Дядька Жетыбай, посмотрев на него, тоже расстилал коврик, выполнял ракат молитвы. И кончали молитву они вместе.
Солдат уже понимал по-казахски, и говорили они с дядькой Жетыбаем на каком-то смешанном языке — не русском и не казахском, да еще с татарскими и башкирскими словами. Все так здесь объяснялись в слободках, на меновом дворе и конном базаре.
Снова, как при прощании с немцем-генералом, холодная тень лежала на лицах людей. Поэтому он смотрел на пятно от пролитых чернил. Оно расплывалось по зеленому сукну, принесенному из Пограничной комиссии. Сукном этим был накрыт большой школьный стол, поставленный поперек.
Посредине сидел Генерал, наклонив голову с жесткими завитками волос. И еще сидели статский советник Красовский с маленькими ручками, новый попечитель с пушистыми светлыми усами, Усман-ходжа, капитан Андриевский. Портрет нового государя был не в рост, а поясной, но так же, как и на старом портрете, отчетливо были выписаны ленты, ордена, брови, уши. И у сидящих за столом людей все было такое же, как на портрете. Лишь надзиратель Дыньков, сидящий в стороне, боком к столу, испуганно вслушивался в ответы воспитанников и всякий раз вытирал пот со лба.
Полмесяца ожидали приезда нового губернатора, чтобы при нем провести первые выпускные экзамены киргизской школы, но решили больше не ждать. Генерал не задавал вопросы, а только слушал. Отвечали сразу по всем дисциплинам. Громко вызванный унтером из коридора, он вошел и вдруг почувствовал, что лицо у него становится таким же, как и у людей за столом. Даже голос сделался не свой. Он складывал, умножал, рассказывал стихи, но говорил не так, как всегда, а словами из книжек. Усман-ходжа приказал прочитать ему суру из Корана. Ее надо было выпевать, но он читал арабские слова все таким же голосом.
Лишь на миг нечто изменилось. Перечисляя известные ему книги, он назвал поэму господина Гоголя «Мертвые души». Генерал вскинул брови и лицо его сделалось вдруг таким, как на елке, когда танцевал там с детьми. Капитан Андриевский тоже повернул голову. Но в ту же минуту это прошло и все лица опять стали такими же, как на портрете у государя.
Новый попечитель барон Врангель читал громко, округляя периоды — совсем так, как учили их в школе:
— …«За отличные успехи и благонравие награждаются похвальными листами воспитанники Кулубеков, Кусваков, Мунсызбаев, Алтынсарин, Кучербаев».
Им должны были выдать именные свидетельства об окончании школы с подписью нового губернатора, но он не мог уже больше ждать. В последний раз пробежал он по пустому прохладному коридору, вышел во двор. Невозмутимый Нурумбай дернул поводья, и тарантас поехал к воротам. Бросились с кудахтаньем в разные стороны куры и петухи господина Дынькова. Сам господин Дыньков с женой стояли на крыльце флигеля. Маленькая дочка его Оля держала на руках свою куклу. И солдат Демин молча стоял у ворот.
Что-то на мгновение защемило в груди, но иначе никак не могло быть. Он уезжал к узунским кипчакам.
7
Пугающе-однотонное дребезжание отныне вошло в его жизнь. Оно представлялось ему днем и ночью. Напряженно прислушивался он, вспоминая, что делал вчера, позавчера, какое неверное слово сказал или произвел движение. Был это не размеренный звон идущих к Троицкой таможне караванов, и не утренний перебор колоколов с той стороны Тобола. Холодное заливистое звяканье забиралось под одежду, так что начинали чесаться спина, руки, живот. И сразу возникало лицо имеющего присутствие в Новониколаевске Петра Модестовича Покотилова — с полоской усов, плотной шеей и снисходительной уверенностью в серых выкаченных глазах. Оно впервые явилось в день возвращения узунских кипчаков на свое зимовье-кыстау, и колокольчик продолжал биться в дуге, хоть лошади уже остановились.
Началось все в день его возвращения к Золотому Озеру, когда узунские кипчаки разбирали юрты и укладывали связки продымленных кереге вдоль верблюжьих горбов. Привезший его Нурумбай был позван к дяде Хасену. К вечеру с тремя джигитами Нурумбай скрылся в тугаях на том самом месте, где когда-то палка ударилась в ноги гнедому. Четверо всадников ехали так, будто не хотели, чтобы их видели, и у Нурумбая, а также у другого — большелицего, со сросшимися бровями джигита торчали ружья за спиной. Не заметив его, стоящего со стороны заходящего солнца, они пропали в синей тьме.
А через неделю, верстах уже в ста от Золотого Озера, когда кочевье медленно двигалось вдоль пересыхающей к осени речки-джара и овцы разбрелись по краям окоёма, где-то впереди люди заволновались. Послышался протяжный крик «ой, бо-о-ой!» и столб пыли стал приближаться откуда-то со стороны. Горестный крик подхватили, джигиты один за другим начали срываться с места и, смешавшись с облаком пыли, неслись вместе с ним обратно.
Неподвижно, на старом гнедом иноходце с хвостом до земли, сидел дед Балгожа. К нему прискакали, соскочили с лошадей и, удерживая за края, положили на землю черную кошму. Глядя открытыми глазами в небо, лежал на ней тот самый большеголовый джигит со сросшимися бровями, который уехал недавно через тугаи с Нурумбаем. На рубашке его запеклась кровь и ровный обломок дерева торчал в левой части груди.
— Ой, горе… Человек Хасена!
— Ой, беда.
— С Запада приехали они, от турайгырцев….
Люди вздыхали, тихо переговаривались между собой. Бий Балгожа продолжал смотреть поверх всех, куда-то в степь.
— Да, беда в доме. Нурлан разбился в Балтагульской роще, когда ловил отбившихся коней! — громко сказал аксакал Азербай. Люди заспешили, стали готовиться к похоронам. Неужто никто не замечал гладко оструганного, крашенного в черный цвет обломка пики в груди покойного?
Мулла Рахматулла, воздевая худые руки, читал молитву. Когда обернутое в полотно тело бегом понесли к видневшемуся невдалеке мазару[23], прискакал откуда-то дядя Хасен, принялся яростно хлестать камчой Нурумбая и двух других джигитов, привезших мертвеца. Нурумбай не закрывался, только пригнул плечи и втянул голову.