Потом несколько дней я обивал пороги, чтоб снять комнату, но без особого успеха. Как правило, у меня перед носом хлопали дверью, хоть я показывал деньги и обещал заплатить за неделю вперед, даже за две. Как ни пускал я в ход всю свою благовоспитанность, улыбался и говорил отчетливо — не успевал я окончить вступление, у меня перед носом хлопали дверью. И тогда я довел до совершенства свой метод снимать шляпу — вежливо и с достоинством, без пресмыкательства, но и без хамства. Я ловко сдвигал ее на лоб, секунду так держал, чтоб не разглядели мое темя, и тут же опять сдвигал на место. Сделать это естественно, не производя неблагоприятного впечатления, не так-то легко. Когда я счел, что достаточно только притрагиваться к шляпе, я, естественно, стал к ней только притрагиваться. Но притронуться к своей шляпе тоже ведь не такое простое дело. Впоследствии я решил эту проблему, всегда важную в трудные времена, надевая старое английское кепи и отдавая честь по-военному, хотя нет, что-то не то, не знаю, в конце на мне снова была та же шляпа. И я ни разу не дошел до того, чтоб цеплять на себя медали. Некоторые хозяйки так нуждались в деньгах, что сразу меня впускали и показывали комнату. Но я ни с одной не мог сговориться. Наконец я подыскал себе подвал. Тут я сразу сговорился с хозяйкой. Мои странности (ее выражение) ее не смущали. Правда, она настояла на том, что будет стелить постель и прибирать у меня раз в неделю, а не раз в месяц, как я просил. Сказала, что пока прибирает, а это недолго, я смогу обождать рядом во дворике. И прибавила с большой чуткостью, что не погонит меня за дверь в плохую погоду. Эта женщина была гречанка, я думаю, или турчанка. Она ничего о себе не рассказывала. У меня создалось впечатление, что она вдова или муж ее бросил. У нее было странное произношение. Но и я, между прочим, путаю гласные и глотаю согласные.
Теперь я уже не знал, где я нахожусь. Я видел смутно, я даже вовсе не видел большого пятиэтажного или шестиэтажного дома. Мне казалось, что это один из нескольких корпусов. Я попал сюда в сумерки и не так уж присматривался к окрестностям, как, возможно, стал бы присматриваться, если б подозревал, что я тут останусь. Наверно, я тогда уже потерял надежду. Правда, уходил я из этого дома среди бела дня, но, уходя, я не оглянулся. Я, видимо, где-то прочел, когда еще был маленький и еще читал, что, уходя, лучше не оглядываться. Иногда мне все же приходилось оглядываться. Но и не оглядываясь, я, кажется, смог кое-что разглядеть. Но вот что? Помню только, как мои ноги отделялись от моей тени — одна за другой. Ботинки задубели, и от солнца растрескалась кожа.
В том доме мне было неплохо, надо признаться. Если не считать нескольких крыс, я был в подвале один. Женщина всячески старалась соблюдать наш договор. Часов в двенадцать она приносила поднос с едой и уносила вчерашний. Тогда же она приносила чистый ночной горшок. У него была такая большая ручка, и она туда продевала руку, чтоб он не мешал ей нести поднос. И потом весь день я ее не видел, разве только случайно, когда она заглядывала в дверь убедиться, что со мной ничего не случилось. Слава богу, в нежности я не нуждался. С моей кровати я видел ноги, они ходили по тротуару туда-сюда. Вечером иногда, когда погода была хорошая и я был в настроении, я выходил со своим креслом во дворик и сидел и вглядывался в юбки прохожих женщин. Таким образом я познакомился кое с какими ногами. Раз я послал за луковицей крокуса и высадил его в темном дворике, в старом горшке. Кажется, шло дело к весне, видимо, я выбрал неподходящее время. Я оставил горшок снаружи, привязал за веревку, а веревку продел в окно. Вечером, когда погода была хорошая, струйка света ползла по стене. Тогда я садился к окну и подтягивал горшок за веревку, чтоб ему было тепло и светло. Нелегко это было, сам даже не понимаю, как это у меня получалось. Крокусу было, наверно, нужно другое. Уж как я его окуривал, а в засуху на него мочился. Видимо, ему было нужно другое. Росток он пустил, но ни единого цветика, только хиленький стебель да два-три чахлых листочка. Мне бы хоть желтенький крокус или гиацинт, но вот — ничего не вышло. Она его убрать хотела, но я не дал. Она другой мне хотела купить, но я сказал, что мне другого не надо. Больше всего меня мучил крик мальчишек-газетчиков. Они набегали каждый день в один и тот же час, грохотали по тротуару, выкликали названья газет, а то и сенсационные новости. Шум в доме меня меньше мучил. Маленькая девочка, если только это был не мальчик, пела каждый вечер, в один и тот же час, где-то у меня над головой. Я долго не мог разобрать слов. Но я слушал их чуть не каждый вечер и в конце концов кое-что разобрал. Ничего себе слова для маленькой девочки — и даже для мальчика, предположим. Пелось ли это в мозгу у меня или доносилось снаружи? Очень похоже на колыбельную. Сам я часто под нее засыпал. Та девочка иногда приходила. У нее были длинные рыжие волосы. Косы. Кто это — я не знал. Потопчется в комнате и уйдет и ни слова не скажет. Один раз заявился ко мне полицейский. Сказал, что я подлежу надзору — без объясненья причин. Подозрительный, да, — он же сказал, что я подозрительный. А я думал — пусть себе говорит. Арестовать он меня не посмел. А может, он был добрый. Да, еще священник. Пришел ко мне как-то священник. Я ему объяснил, что принадлежу к одной ветви реформатской церкви. Он спросил тогда, какого я хотел бы видеть священнослужителя. С этой реформатской церковью вечная морока, тут никуда не денешься. Может, он был добрый. Сказал, чтоб я дал ему знать, когда мне понадобится помощь. Понимаете — помощь! Он и свое имя назвал, объяснил, где его найти. Мне б тогда записать.
Как-то женщина предложила мне одну вещь. Сказала, что ей позарез нужны наличные и, если я уплачу за полгода вперед, она сбавит мне квартирную плату на четверть за этот период. По-моему, я не путаю. Тут было выгодно то, что я выигрывал шесть (?) недель пребывания здесь, а невыгодно, что мой небольшой капитал на этом почти кончался. Но разве это невыгодно называется? Разве я так и так не остался бы до последнего су и даже дольше — пока она не выгонит? Я дал ей деньги, а она мне дала расписку.
Как-то утром, вскоре после этой сделки, меня разбудил незнакомый человек. Он тряс меня за плечо. Было, наверное, не позже одиннадцати. Он попросил меня встать и немедленно удалиться. Он, я должен сказать, вел себя совершенно прилично. Он удивлен, он сказал, не меньше, чем я. Это его дом. Его собственность. Турчанка съехала накануне. Но я же вчера вечером ее видел, говорю. Вы, очевидно, ошибаетесь, он говорит, она принесла мне на службу ключи еще вчера утром. Но я как раз заплатил ей за полгода вперед, говорю. Потребуйте, он говорит, деньги обратно. Но я и фамилии ее даже не знаю, я говорю, тем более адреса. Вы не знаете ее фамилии? — говорит. Кажется, он мне не поверил. Я говорю: Я болен, и как же так, без всякого уведомления! Не так уж вы больны, говорит. И предложил послать за такси или за «скорой помощью», если меня это больше устраивает. Сказал, что помещение ему необходимо немедленно, для его поросенка, который может вот сейчас простудиться, оставленный в тележке у двери на произвол судьбы, всего лишь на попечение сорванца, которого он сам не знает и который, возможно, именно в эту минуту издевается над поросенком. Я спросил, не может ли он оставить меня тут где-нибудь, в углу, отлежаться, очухаться, обдумать, что же мне дальше делать. Он сказал, что не может. Не сочтите меня жестоким, он пояснил. Я говорю: Мы бы тут ужились с поросенком. Я бы за ним приглядывал. Долгих месяцев покоя — вмиг как не бывало! А он говорит: Ну, ну, возьмите себя в руки, мужайтесь, да хватит вам. В конце концов это же не его забота. Он и так проявил большое терпение. Он был вынужден явиться в подвал, пока я еще не проснулся.
Я чувствовал слабость. Наверно, у меня и была слабость. У меня кружилась голова от слепящего света. Автобус отвез меня за город. Я уселся в поле, на солнышке. Но это, кажется, было потом, потом. Я понатыкал листьев под шляпу, для тени. Ночь была холодная. Я долго бродил по полям. Не сразу нашел я навозную кучу. Назавтра я отправился обратно в город. С трех автобусов меня ссадили. Я сел при дороге, на солнышке. Я сушил свою одежду. Я был доволен. Я говорил себе — ничего, ничего не поделаешь, пока одежда не просохнет. Когда она просохла, я ее вычистил щеткой, скребницей, по-моему, — я в хлеву ее нашел. Хлев всегда меня выручал. Потом я пошел к дому и попросил стакан молока и хлеба с маслом. Мне дали все, кроме масла. Я спросил: Можно я в хлеву отдохну? А они говорят — нет. От меня еще воняло, но мне даже нравилась эта вонь. Куда приятней моего собственного запаха, а она его отбивала, им только изредка веяло. В следующие дни я старался вернуть свои деньги. Не помню уж точно, чем кончилось дело, то ли я не мог найти адрес, то ли адреса не было, то ли гречанки там не было. Я искал в кармане расписку, хотел разобрать подпись. Но расписки не было. Наверно, она ее вытащила, пока я спал. Не знаю, долго ли я прокружил, отдыхая то тут, то там, по деревне и городу. Город очень сильно изменился. Деревня тоже была уже не та, как запомнилась мне. Как-то я встретил своего сына. Он быстро вышагивал с портфелем под мышкой. Снял шляпу и поклонился, и оказалось — лыс как колено. Он — почти наверняка он. Я оглянулся и посмотрел ему вслед. Несется на всех парусах, враскачку, по-своему, направо-налево раскланивается, шляпой помахивает. Сукин сын несносный.