Годлиман поежился на холодном бетоне платформы, отгоняя от себя воспоминания. Из туннеля потянуло теплым воздухом, и на станцию прибыл поезд. Вышедшие из него люди нашли себе местечки и тоже уселись пережидать. Годлиман вслушивался в их разговоры:
«Слышали Черчилля по радио? Мы как раз включили его в «Герцоге Веллингтоне»[9]. Старик Джек Торнтон просто обрыдался, старый кретин…»
«Не ел хорошего говяжьего бифштекса так давно, что уже и вкус забыл… Хорошо хоть комитет по закупкам, предвидя войну, заготовил двадцать тысяч дюжин бутылок, благослови их Господь…»
«Да уж, свадьбу закатили на славу. И то верно: какой толк экономить, когда не знаешь, что с тобой будет завтра. Верно я говорю?»
«Нет. Питер из Дюнкерка так и не выбрался…»
Водитель автобуса предложил ему сигарету, но Годлиман отказался, достав свою трубку. Кто-то первым затянул:
Скоро немец бомбить начнет!»
А мы ему: «Цыц! Ты вообще кто такой,
Чтобы мешать нам смотреть, как вечерней порой
Мэри Браун Джону дает?»
Песню подхватили, и скоро уже пела вся станция. Годлиман тоже подпевал, до мурашек на коже ощущая себя частью нации, которая терпит поражение в войне и за разухабистыми куплетами прячет свой страх, подобно тому как начинает насвистывать человек, которому приходится одному ночью идти через кладбище. Он прекрасно понимал, насколько эфемерна эта его секундная вспышка любви к Лондону и его обитателям, похожая на истерию, переживаемую в любой толпе, насколько фальшива мысль: «Вот ради чего стоит идти сражаться и умирать!» Да, он все это отчетливо осознавал, но ему стало наплевать, так как впервые за многие годы он проникся до глубины своего естества духом товарищества, и неожиданно ему это понравилось.
Поэтому, как только дали отбой воздушной тревоги и толпа дружно ринулась вверх на улицу, Годлиман первым делом зашел в телефонную будку и позвонил полковнику Терри, желая узнать, когда сможет приступить к своим новым обязанностям.
3
Фабер… Годлиман… Две стороны треугольника, который однажды получит завершение в виде третьей, образованной еще двумя персонажами – Дэвидом и Люси.
А пока мы видим их всего лишь в роли главных действующих лиц во время церемонии, происходящей в небольшой сельской церкви. Она древняя и очень живописная. Позади нее тянется обнесенный каменной оградой и весь заросший полевыми цветами погост. А сама церковь… Будь я проклят, если она не стояла на этом же месте, когда Британия пережила последнее вторжение иноземцев почти тысячу лет назад! По крайней мере это событие точно помнила северная стена нефа – толщиной несколько футов и всего лишь с двумя маленькими окошками, она служила напоминанием о временах, когда храмы Господни предназначались не только для духовной, но и для физической защиты, а потому округлые окна-бойницы делались более удобными для стрельбы из лука, чем для проникновения вовнутрь божественного света. И даже теперь местный отряд самообороны имел самые серьезные виды на это здание, если враг вновь пересечет Английский канал и вторгнется в наши пределы.
Но в августе 1940 года солдатские сапоги еще не громыхали под ее сводами и солнце все-таки освещало ее сквозь витражи, которые пережили и богоборцев Кромвеля, и алчных чиновников Генриха VIII, а внутри звучали благородные аккорды органа, не поддавшегося пока ни плесени, ни древесному жучку.
Это было чудесное венчание. Люси, конечно же, вся в белом, а ее пять сестер – они же подружки невесты – в абрикосового оттенка платьях. На Дэвиде – парадный мундир пилота королевских военно-воздушных сил, совершенно новенький и сверкающий, поскольку надел он его впервые в жизни. Они пели Двадцать третий псалом «Господь – мой пастырь» на мотив «Кримонда».
Отец Люси не скрывал гордости человека, выдававшего замуж старшую и самую красивую из своих дочерей за прекрасного парня в военной форме. Он был фермером, но за руль трактора не садился давно, поскольку сдал свои пахотные земли в аренду, а остальные угодья стал использовать для разведения породистых скаковых лошадей. Хотя, конечно же, прошлой зимой и пастбища пришлось распахать под посадку картофеля. Но, несмотря на то что он в большей степени был джентльменом, чем крестьянином, кожа его огрубела от постоянного пребывания на воздухе и его отличали широкие плечи, могучая грудь, и мозолистые руки землепашца. Да и большинство мужчин, находившихся по одну с ним сторону от центрального прохода, во многом напоминали его – краснолицые здоровяки, которые всяким фракам и модным ботинкам предпочитали твидовые костюмы и крепкие башмаки.
И подружек невесты можно коротко описать как типичных сельских девиц. Но вот невеста… Та была вся в мать. Темные волосы с рыжеватым отливом. Длинные и густые, они просто сияли красотой. Широко посаженные янтарного оттенка глаза на овальном лице. И когда она посмотрела на викария своим ясным и прямым взором, а потом произнесла четко и громко «Я согласна!», бедный викарий даже вздрогнул и подумал: «Боже, да у нее это всерьез!» – что, согласитесь, весьма странно для священника, привыкшего подводить влюбленные пары к венцу.
И у семьи по другую сторону прохода тоже имелись свои характерные черты. Отец Дэвида под вечно хмурым и озабоченным видом профессионального юриста прятал добрейшую натуру. (Он сам дослужился до майора в Первую мировую, и считал всю эту новую военную дребедень, так же как и сына в форме летчика, всего лишь недолговечным недоразумением.) Но в его семье никто больше не был на него похож. Даже сын, стоявший сейчас у алтаря и клявшийся любить свою жену до самой смерти, которая, кстати, могла оказаться совсем недалека – не дай-то Бог, конечно! Нет, все остальные члены его семьи уродились в мать Дэвида, сидевшую рядом с мужем, – черноволосую и смуглую женщину с изящной фигурой.
При этом Дэвид был ростом выше их всех. В прошлом году это помогало ему бить рекорды по прыжкам в высоту в Кембридже. Для мужчины он выглядел, пожалуй, даже чересчур смазливым. Его лицо тонкостью черт походило на женское, если бы нижнюю его часть не скрывала густая борода. Ее он подравнивал дважды в день. Еще бросались в глаза его длинные ресницы, а в целом он производил впечатление юноши умного и чувственного, и это полностью соответствовало действительности.
Все складывалось просто идиллически – два счастливых красивых человека, выходцы из вполне состоятельных и крепких семей, которые воистину служат настоящей опорой государства, сочетались браком в сельской церкви в один из самых погожих летних дней, о каком можно только мечтать при британском-то климате.
Когда их провозгласили мужем и женой, обе матери семейств и глазом не моргнули, а отцы дружно расплакались.
* * *
То, что каждый из присутствующих обязан поцеловать невесту, – варварский обычай, подумала Люси, когда очередная пара влажных от шампанского губ мазнула ее по щеке. Он, вероятно, являлся отголоском еще более варварских традиций темной древности, когда каждому мужчине племени дозволялось… Словом, она считала, что пора стать наконец цивилизованными людьми и отказаться от всей этой гадости.
Она заранее знала: ей не понравится эта часть церемонии. Шампанское она любила, а вот что касалось закусок в виде куриных ножек или крохотных капель икры на огромных кусках хлеба, а также речей, фотографий, пошлых шуток по поводу медового месяца… Что ж, могло быть и хуже. Не будь войны, отец не поскупился бы снять для них Альберт-Холл.
Уже девять человек пожелали, чтобы все ее проблемы были малютками, намекая на потомство, и только один, уже слегка подвыпивший, проявил хоть немного оригинальности, выразив ту же мысль иначе: «Желаю, чтобы не только кошки резвились в вашем саду». Люси пожала десятки рук, делая вид, будто не слышит реплик типа: «Я был бы не против оказаться сегодня ночью в пижаме Дэвида». Жених в своей речи благодарил родителей Люси за то, что они отдали за него такую замечательную дочь, а папаша Люси в ответ распинался, что не только не потерял дочь, но и приобрел сына. Все это выглядело безнадежной пошлостью, но ее полагалось терпеть – опять-таки в силу традиций.