В общем, вернулся я с войны и поговорил с отцом Кристины. Что он знал о нас троих? Все. И я рассказал ему, единственному, что имело смысл рассказать. Мы сидели в темной комнате, среди старой мебели и инструментов, повсюду — на полках, в шкафу — валялись пачки нот, заключенная в знаки безмолвная музыка, музыка всего мира, набранные на бумаге рев и стоны дремали в комнате, где у всего был такой старый запах, словно из жизни, которая прошла в этой комнате, испарилось все человеческое содержание… Старик выслушал меня и сказал только: «Чего ты хочешь? Ты это пережил». Он произнес это как приговор. И еще как подобие обвинения. Подслеповатыми глазами он всматривался в полумрак перед собой, ему было тогда уже больше восьмидесяти. Тогда-то я и понял: кто что-то пережил, у того нет права выдвигать обвинения. Переживший, выживший уже выиграл свой суд, у него нет права и причины обвинять, он оказался более хитрым и властным. Как мы с тобой, — коротко и сухо заключает генерал. Старики переглядываются, изучают друг друга. — Потом и он умер. Остались только няня, ты где-то на краю света, этот замок да лес. Я и войну пережил, — удовлетворенно замечает Хенрик. — Смерти я не искал, но не спешил в ее объятия: это правда, смысла врать мне нет. Видимо, у меня еще было незаконченное дело, — задумчиво произносит он. — Вокруг умирали люди, я познал все возможные виды смерти и порой поражался разнообразию вариантов; смерть тоже обладает силой воображения, как и жизнь. По подсчетам, в войну погибло десять миллионов человек. Мир вспыхнул; пламя и дым от мирового пожара были такой силы, что казалось порой, будто в нем сгорят все личные сомнения, вопросы и страсти… Но они не сгорели. Даже среди величайшего людского горя я знал, что у меня осталось какое-то личное дело, и потому я не был ни трусом, ни смельчаком — в том смысле, в каком об этом пишут в учебниках, нет, я был спокоен в атаке и в бою, ибо знал: ничего по-настоящему страшного со мной случиться не может. Настал день, я вернулся с войны и стал ждать. Время шло, мир снова вспыхнул, я знал, это тот же пожар, просто он снова начинается… И в моей душе жил все тот же вопрос. Две войны и накопившиеся пепел и угли времени не смогли этот вопрос затушить. Мир опять в огне, гибнут миллионы людей, и в этом безумном мире ты тоже каким-то образом нашел способ еще раз приехать домой с другого берега и разрешить со мной все, что мы сорок один год тому назад решить не смогли. Так сильна человеческая природа: человек не может жить иначе, ему надо ответить и получить ответ на вопрос, который он признал главным вопросом своей жизни. Потому ты и вернулся, и потому я дождался тебя. Может, этот мир идет к концу, — тихо говорит генерал и одной рукой очерчивает круг вокруг себя. — Может, весь свет в мире погаснет, как сегодня ночью в этих краях, — в результате какой-нибудь катастрофы, необязательно даже войны, чего-то еще большего; может, в душах людей повсюду в мире что-то назрело и теперь они огнем и мечом решают и обсуждают то, что раз и навсегда надо решить и обговорить. Многое указывает на это. Может… — отрешенно продолжает генерал свои рассуждения. — Может, та форма жизни, которую мы знаем, в которой родились, этот дом, этот ужин, даже эти слова, с помощью которых мы сегодня вечером обсуждаем главный вопрос нашей жизни, — все это уже в прошлом. Слишком сильно напряжение в людских сердцах, слишком много страсти, жажды мести. Заглянем к себе в сердце. Что мы там найдем? Ярость, которую время лишь приглушило, но загасить ее тлеющий огонь не смогло. Почему мы должны ждать от мира, от людей чего-то иного?
И мы с тобой, мудрые и старые, стоим на пороге смерти и все равно хотим отомстить… но кому? Друг другу или памяти той, кого уже нет больше. Безумные страсти. И все равно они живы в наших сердцах. Почему же мы ждем чего-то другого от мира, полного алчности и беспамятства, ярости и насилия? Молодые люди одних народов штыками прокалывают пальцы молодым людям других народов, незнакомые люди вырезают полосы кожи друг у друга из спин, все, что было правилами и соглашениями, потеряло силу, жива только ярость, и она горит, полыхает до неба… Да, месть. Я вернулся с войны, где мне следовало умереть, а я не умер, потому что жаждал мести. Каким образом? — спросишь ты. Какой мести?.. По твоим глазам вижу, что ты эту жажду мести не понимаешь. Какая месть может быть между двумя стариками, стоящими на пороге смерти?.. Все умерли, чего стоит такая месть?.. Вот о чем спрашивает твой взгляд. И я тебе отвечу: да, все-таки месть. Вот что поддерживало во мне жизнь в мирное и военное время, все сорок с лишним лет, поэтому я не убил себя сам и меня не убили другие, и поэтому я никого не убил, слава судьбе. Нет, месть состоялась, как я и хотел.
И месть моя в том, что ты пришел ко мне, через мир, погрязший в войне, через море, утыканное минами, приехал сюда, на место преступления, чтобы ответить и чтобы мы оба узнали правду. Вот моя месть. Теперь ты будешь отвечать.
Последние слова генерал произносит совсем тихо — гостю приходится наклониться вперед, чтобы услышать.
— Возможно, — откликается Конрад, — возможно, ты и прав. Спрашивай. Вдруг я смогу ответить.
Свечи горят уже не так ярко, в саду среди больших деревьев гуляет предрассветный ветер. Комната почти погрузилась во тьму.
17
— Тебе придется ответить на два вопроса, — заявляет генерал и тоже наклоняется вперед, доверительно шепча эти слова. — На два вопроса, который я давно сформулировал, успел за сорок один год, пока тебя ждал. На два вопроса. И ответить можешь только ты. Вижу, ты думаешь, будто я хочу узнать, не ошибаюсь ли я, действительно ли ты в то утро на охоте хотел меня убить. Не кошмар ли мне привиделся? Ведь в конечном итоге ничего не произошло. Инстинкт может обмануть и самого лучшего охотника. Второй вопрос, как ты думаешь, звучит так: был ли ты любовником Кристины? Наставил ли ты мне рога, как принято говорить, и изменила ли она мне в привычном, будничном и мерзком смысле этого слова? Нет, друг мой, эти два вопроса меня больше не интересуют. На них ответил ты сам, ответили и время, и Кристина, каждый по-своему. Ты — тем, что на следующий день после охоты сбежал из города, от нас, оставил службу, бросил знамя на поле боя, как в старину говорили, когда люди еще верили в истинный смысл слов. Не спрашиваю, потому что наверняка знаю: ты в то утро хотел меня убить. Я это не в качестве обвинения говорю, скорее жалею тебя. Страшная, наверное, была минута, когда в жизни человека вдруг заговорило искушение, когда он поднимает ружье, чтобы убить того, кто ему близок, с кем он внутренне связан и кого по какой-то причине надо убить. Ведь с тобой в ту минуту случилось именно это. Не будешь отрицать?.. Молчишь?.. Я твое лицо без света не вижу… новые свечи нести уже смысла нет, мы с тобой и в полутьме друг друга знаем, особенно теперь, когда пришла эта минута, минута мести. Давай уже покончим с этим. За последние четыре десятка лет я ни разу ни на секунду не усомнился в том, что ты в то утро хотел меня убить, и всегда тебя жалел за эту минуту.
Я настолько точно знаю, что ты чувствовал, будто ради тебя сам пережил эту ситуацию, эту минуту страшного искушения. То была минута помешательства, предрассветный миг, когда силы подземного мира еще властвуют на земле и в человеческом сердце, когда ночь еще испускает свое гнусное дыхание. Опасная минута. Мне она знакома. Но это все уже информация для полицейских… что я должен делать с этой правдой для судебного разбирательства, если я фактически узнаю то, что сердцем и разумом знаю и так… Что я могу сделать с душной тайной холостяцкой квартиры, гнилой материей супружеской измены, устаревшими и затхлыми альковными секретами, доверительными воспоминаниями стариков, бредущих в сторону могилы? Какой бы это был нелепый постыдный суд, если бы я сейчас, в конце жизни спросил с тебя все, что можно фактически доказать по делу о супружеской измене и попытке убийства, если бы вытряс из тебя признание, когда из-за срока давности даже закон не стал бы рассматривать то, что произошло или могло бы произойти?.. Все это было бы постыдно, позорно для тебя и меня, недостойно воспоминаний о нашем детстве и нашей дружбе. Полегчало бы тебе, расскажи ты все, что с точки зрения фактов можно рассказать? Не думаю, что полегчало бы, — констатирует генерал. — Я хочу правды, а правда для меня — уже не пара запылившихся никому не нужных фактов из полицейского протокола, не тайны давних страстей и заблуждений умершего и истлевшего уже женского тела… Что все это значит для нас, для мужа и возлюбленного, когда тела этого уже нет больше, да и мы состарились, — попытаемся еще раз обсудить все, узнать правду, а потом отправимся в могилу: я — дома, смешаю свои кости с костями предков, а ты — где-то в большом мире, под Лондоном или в тропиках? Чего стоят в конце жизни правда и ложь обман, предательства, попытка убийства или самоубийство, чего стоит знание о том, где, когда и сколько раз моя жена, Кристина, единственная большая любовь и надежда моей жизни, изменила мне с тобой, моим единственным другом?.. Предположим, ты расскажешь мне эту грустную и низкую правду, признаешься во всем, подробно распишешь, как все началось, какие ревность и зависть, страх и печаль бросили вас в объятья друг другу, что ты ощущал, обнимая ее, что за чувство мести и сознание вины обуревали тело и душу Кристины на протяжении этих лет… чего все это стоит? В конце концов все будет так просто — все, что было и могло бы быть. Все, что было когда-то фактом, станет ничтожнее праха и золы. То, от чего наши сердца горели так, что мы думали, не вынесем, умрем или убьем кого-нибудь — мне ведь тоже знакомы эти чувства, я тоже испытал минуту рокового искушения — вскоре после того, как ты уехал, и я остался вдвоем с Кристиной, — все это будет ничтожнее пыли, той, что вздымает и носит над кладбищами ветер. Об этом стыдно говорить, да и смысла нет. И все это я знаю с такой точностью, будто прочитал подробности в полицейском протоколе. Могу изложить тебе суть судебного дела, как прокурор на итоговом заседании суда, и что потом?.. Что я буду делать с этой дешевой правдой, с тайной тела, которого уже нет? Что такое верность, чего мы ждем от тех, кого любим? Я уже стар, об этом тоже успел как следует подумать. Что если верность — своеобразная и дикая форма эгоизма, эгоизма и тщеславия, как и большинство человеческих проявлений и запросов в этой жизни? Требуя верности, хотим ли мы, чтобы другой человек был счастлив? И если он не может быть счастлив в изощренном, едва осязаемом плену верности, любим ли мы того, от кого требуем верности?