Мишаня смотрит на деда с благодарностью. Слова ему даются тяжело, особенно когда идут от сердца, и дед про это знает.
– Дед, а зачем к нам вчера директор школы бывший приходил?
– А ты лучше мать свою об этом спроси.
Дед вздыхает как-то особенно мрачно, и Мишаня решает больше его ни о чем не спрашивать. Вместо этого он лезет в карман куртки и достает смятую карточку десять на двенадцать.
– Смотри, что нашел.
Пальцы деда с шарнирами артрита и черными трещинами похожи на корни выкорчеванного дерева. Когда он берет из рук Мишани снимок, тому кажется, что дед порвет его или скомкает, не рассчитав силы. Но он только подносит его к лицу и долго рассматривает. Удивительно, но во всем его сломанном теле единственное, что сохранило силу, – глаза. Он все видит, даже слишком много иногда. Поэтому, наверное, и пьет столько.
– И где ты это нашел? В старом доме вашем?
– Не. Напротив.
– У Павла, что ли?
– Какого Павла?
– Константиныча. Он напротив жил.
– Который внучку убил?
Дед морщит к носу седые лоскутки бровей.
– Повторяешь всякую ересь.
– А что с ней стало?
– Вот она. – Дед тыкает кривым пальцем на девочку с черными волосами на снимке. – Уехала она.
– Куда?
– Да кто ж знает?
Мишаня чешет затылок.
– А ты не помнишь ее? Приходила часто. С Петькой в одном классе была. Только имя запамятовал я.
– Помню, кажется.
Мишаня сверлит фотографию глазами до тех пор, пока девочка на ней не оживает и не начинает смеяться, отбросив назад длинные черные волосы, но он не знает, это он вспоминает или фантазирует сейчас. Фантазировать он любит.
– Ольга? Нет, Ольга – это мать ее, – бурчит под нос дед.
– Это Ольга в лесу повесилась?
– Вот же ты информированный. – Дед причмокивает на последней затяжке и тушит папиросу в чайном блюдце. – А тебе какое дело?
– Ну, просто так, интересно.
– Так вы что, в доме у Павла безобразничали?
– Мы… просто посидели там немного.
– Посидели? – Дед хмурится. – Посидели они.
Он смотрит на фотографию внимательно, а потом как-то почти брезгливо отбрасывает ее на стол.
– Та еще компашка, ничего не скажешь.
– Почему?
Мишаня тянется за снимком.
– Петьку зверь задрал, – загибает пальцы дед. – Девчонка делась не пойми куда. Вот этот парень, патлатый, с какого-то перепугу в прошлом году выехал на переезд закрытый, и его поездом пронесло еще километр. А вот этот пацан, не местный он был, залетный какой-то, в тюрьму сел.
Он тыкает пальцем в высокого скуластого юношу, стоящего позади девчонки. Их пальцы переплетены. На вид он старше остальных и как-то… круче.
– А за что сел?
– Да не помню уже. Там, в тюрьме, говорят, и сгинул.
– Сгинул? Это умер, что ли?
Старик кивает, Мишаня рассматривает лица ребят на фото, пытаясь уловить в нем какой-то знак, предвещающий каждому из них плохой конец. Но это просто снимок, который служил закладкой в старой книжке, больше ничего. Дед заглядывает ему через плечо и трясет в воздухе скрюченным пальцем.
– Куда ни ткни – одни пропащие. Конченые.
Настя
Шесть. Но Настя на всякий случай проверяет еще раз на лежащих рядом со старым бабушкиным будильником наручных часах Артура. Неужели уже шесть? Но на улице так темно, слишком темно. Артур пришел только в три, поэтому и она уснула тоже только в три, прижавшись носом к ложбинке между его лопаток. Кажется, глаза-то закрыла всего на минуту.
Она скидывает с себя одеяло и готовится спустить ноги с кровати.
– Встаешь? – Теплая рука Артура ложится поперек ее голого живота.
– Встаю.
– Может, ну нафиг?
И в этом его «ну нафиг» воплощается сразу столько всего невыносимо приятного и совершенно невозможного, что Настя прямо-таки ненавидит его в этот момент.
– Нельзя, уволят, – коротко бросает она и поднимается с кровати одним волевым рывком, как будто в воду ныряет. – Укройся с головой, свет включу.
Она собирает в охапку форму, конспекты, учебники и тащит все на кухню.
– Насть, – раздается из комнаты, когда она уже чистит зубы.
– Что? – Она шлепает по паркету на его голос. – Чего не спишь?
– Ты придешь сегодня?
– А это обязательно?
Он высовывается из-под одеяла; в темноте ей не разглядеть его лица, только силуэт на подушках и светлые отросшие волосы.
– Ну я думал, тебе будет весело. Катю возьми. Я буду сам музыку ставить, включу твою самую любимую песню, если, конечно, ты когда-нибудь скажешь мне, какая она.
Настя усмехается, рассматривает проступающие в темноте симметричные черты его лица. Ей до сих пор трудно привыкнуть к его лицу, оно кажется ей слишком правильным и оттого совершенно ненастоящим.
– Ну приходи! Это же весело, Хеллоуин, праздник.
– Да никакой это не праздник.
– Вот же зануда. Смотри, что у меня есть! – Артур свешивается с кровати и тянется рукой к валяющемуся рядом рюкзаку. – Иди сюда.
Настя послушно подходит к кровати.
– Что там?
– Наклонись, мне твоя голова нужна.
Она хихикает, слышит, как шуршит пакет, потом чувствует его пальцы у себя в волосах.
– Вот. Включи свет.
– Что это? – Она ощупывает бархатный обруч у себя на голове, потом тянется к выключателю. Раздается щелчок.
В мутном зеркале платяного шкафа отражается ее бледное скуластое лицо. Из спутанных серебристых волос торчат, как рога, два кошачьих уха в черном кружеве.
– Я подумал, ты будешь прекрасной черной кошкой – служанкой сатаны.
Но Настя не слышит его: обруч сдавливает ей виски, и она стряхивает его со своей головы истеричным рывком, как паука.
– Насть, ты чего?
– Откуда… – произносит она, на шаг отходя от упавшего ей под ноги обруча, – откуда вообще ты взял, что я кошек люблю?
Артур садится на кровати.
– Здрасьте-приехали. Ну ты подкармливаешь же уличных все время. Думала, я не знал?
– Это не значит, что я их люблю. Это ничего не значит.
– Меня ты тоже кормишь – это тоже ничего не значит?
– Я на работе пол-Питера булочками с корицей кормлю. – Она пытается выдавить из себя улыбку, притвориться, что все это сарказм, чтобы как-то спасти положение. – Что ж мне, всех любить прикажешь?
Он поднимает руки, как будто сдается, и отворачивается от нее. В этот момент ее охватывает приступ паники. Не надо, чтобы он сдавался, как она без него будет, если он сдастся и просто плюнет на все? За последние месяцы она стала так зависима от его присутствия, от чая, который он заваривает ей, от простых обыденных разговоров на кухне. От его рук.
– Прости. Я знаю, что ты хотел как лучше. Просто…
– Просто я совсем тебя не знаю? – перебивает он.
Вместо ответа она поднимает обруч с пола и держит его в кончиках пальцев на вытянутой руке.
– Просто это – не я.
– Отлично. А кто ты, Настя? Ты мне не даешь себя узнать. Отталкиваешь, как только я приближаюсь чуть ближе, чем тебе хотелось бы. Будто у тебя там двойное дно и ты там что-то страшное прячешь.
– Может, и прячу.
– Может, расскажешь? Я ведь знаю, ты хочешь рассказать. Но молчишь, и все гниет внутри и снаружи, как эта чертова квартира, из которой ты никак не можешь решиться вынести на помойку все барахло.
Настя снова ловит свое отражение в пятнистом зеркале бабушкиного платяного шкафа; позади – стопки с книгами высотой почти с человеческий рост, подоконник, уставленный безголовыми фигурами, картины с кособокими Ростральными колоннами и закатами на Неве. И на фоне всего этого – она, бесцветный мотылек, засохший между стекол, лоскуток серо-розового крыла.
– Ну что ты молчишь? Что там такого страшного может быть, что ты так это оберегаешь?
Настя поднимает на него глаза. Надо что-то сказать.
– А хочешь, я тебя свожу в дедову мастерскую? Ты ж меня сто раз просил. Там окна панорамные. – Ее взгляд соскальзывает на красные цифры электронных часов. – Ах, черт, мне пора. Пойду в душ. Сегодня? Завтра? Это свидание!