Тем не менее всегда остается последний момент для сомнений и желания отказаться от своих мыслей. Краткий промежуток времени, когда Фридель уклоняется от окончательного принятия новой интерпретации. Однако когда физическое ощущение упорядоченной правильности становится достаточно сильным в его душе, Фридель отвергает сомнения. Он принимает решение, что это толкование истинно. Решение принимается подобно тому, как захлопывается дверь «мерседеса»: громкий хлопок, звук, который остается в голове у Фриделя и может быть подвергнут сомнению только посредством другого, не менее яркого ощущения.
Точная ярость Делёза
Каждый день Филипп проводит по часу за кухонным столом, читая «Различие и повторение» Жиля Делёза. Сегодня он продолжает чтение со следующего отрывка:
Различие само по себе
Неразличимость имеет две стороны: недифференцированную пропасть, черное небытие, неопределенное животное, в котором все растворено, но также и белое небытие, вновь ставшую спокойной поверхность, где плавают не связанные между собой определения в виде разрозненных членов, подобные голове без шеи, руке без плеча, глазам без лба. Неопределенное совершенно безразлично, а также — плавающие определения по отношению друг к другу. Не является ли различие неким связующим звеном между двумя этими крайностями? Или не является ли оно единственной крайностью, единственным моментом присутствия и точности? Различие — состояние, в котором можно говорить об Определении[32].
Делёз, очевидно, пытается сформулировать то, что едва ли вообще можно сформулировать. Что-то, о чем даже он сам мыслит с трудом. Делёз создает понятия, и эти понятия вибрируют в голове Филиппа, который полагает, что и для Делёза они обладают притягательной новизной. Вероятно, позднее их будет значительно легче изложить, однако пока Делёз познаёт эти понятия в процессе создания текста, и оформление их на письме стоит ему больших усилий. Именно поэтому Делёз предельно требователен. Филипп чувствует его неумолимое стремление к точности в каждом абзаце. Делёз формулирует суждения, полные отрицаний: это не так, и не так, и уж тем более не так. Кажется, ему удается наиболее точно выразить суть понятий именно тогда, когда он говорит, что они собой не представляют. Делёз постоянно упрекает Филиппа, поскольку зачастую тот думает именно так, как буквально через пару предложений философ запрещает ему думать. Вот уже несколько недель Филипп читает, думает и подвергается критике за свои мысли со стороны Делёза, который не разрешает ему продолжать думать в том ключе, в котором он думал до этого. И тем не менее Филипп до сих пор не понимает, как ему следует думать. Однако в то время, когда он читает и перечитывает текст Делёза, стараясь не думать так, как думал в первый раз, начинает происходить осознание. Вибрация понятий усиливается.
Только через год Филипп узнаёт, что критические замечания Делёза относятся к нему лишь опосредованно. Члены его нового философского кружка, посвященного творчеству Делёза, объясняют ему, что французский философ критикует авторов других текстов, не называя при этом по имени тех, против кого сражается. Посвященные знают и так, а остальным эта информация ни к чему. Филипп сидит на твердом деревянном стуле и кивает. Теперь ему все понятно. Теперь у него есть объяснение этому странному чувству, что он всегда идет в неверном направлении: читая, оказывается в своего рода цугцванге. Делёз сражается с ним точно так же, как и с другими авторами. Его упрекают в отстаивании позиции, с которой он толком даже не знаком. Самое досадное заключается в том, что Филиппа никогда при чтении не посещают мысли, что эта критика может быть необоснованной. Напротив, он склоняется к тому, чтобы признать правоту Делёза. Возможно, он в принципе склонен соглашаться с посылом того текста, который читает. Ему кажется, что все упреки Делёза касаются его напрямую и абсолютно справедливы. Каждый раз, читая серьезные философские работы, Филипп оказывается под перекрестным огнем дискурса. Ярость этого дискурса пылает вокруг него. Однако именно по этой сильной ярости Филипп понимает, что речь идет о чем-то действительно важном.
Ханна Арендт и благоразумие Западной Германии
Наступил сезон вязаных кардиганов: солнце пробивается сквозь кроны деревьев, оно еще пригревает, но ветер уже холодный. У Верены новая прическа, благодаря которой она выглядит энергично и очень молодо. Она сидит в парке и читает книгу Ханны Арендт «Vita Activa». Верена сидит, положив книгу на колени, как часто сидела в детстве, и читает:
Говоря и действуя, мы включаемся в мир людей, существовавший прежде чем мы в него родились, и это включение подобно второму рождению, когда мы подтверждаем голый факт нашей рожденности, словно берем на себя ответственность за него. Но хотя никто не может целиком и полностью уйти от этого минимума инициативы, она тем не менее не вынуждена никакой необходимостью, как вынуждена работа, и не спровоцирована в нас стремлением к успеху и перспективой полезности. Присутствие других, с кем мы хотим сблизиться, может в каждом отдельном случае быть стимулом, но сама инициатива им не обусловлена; импульс заложен скорее в том самом начале, которое пришло в мир с нашим рождением и на которое мы отзываемся тем, что сами по собственной инициативе начинаем что-то новое[33].
Слова Ханны Арендт проносятся рысью перед глазами, иногда переходя на галоп и затем возвращаясь к рыси. В каждом предложении чувствуется, что Арендт осознаёт, как непросто за ней поспевать. Она полностью отдается той мысли, которую описывает, но в то же время всегда следит за тем, чтобы читатели от нее не отставали. Она берет Верену за руку, будто той двенадцать, а Ханна Арендт — ее любимая, но строгая крестная. Верена с легкостью и без сопротивления следует за ней. Арендт позволяет увидеть что-то новое: пока ее слова сопровождают Верену по одному из фрагментов мира, Арендт упорядочивает чудовищную несуразность этого фрагмента, смягчая удар от предстоящего столкновения. Тогда мир не раздавит Верену всей своей массой, и она повстречает на пути что-то более рациональное, чем мир как таковой. Что-то, обладающее смыслом. Что-то, вселяющее надежду.
При этом Ханна Арендт никогда не упускает из виду две темы: Третий рейх и древних греков. Опыт Третьего рейха лежит в основе всего и возвышается надо всем. На древних греков можно положиться. Именно с их помощью Арендт объясняет, как устроен мир. Для нее древние греки ассоциируются с благоразумием и дальновидностью. Обратившись к их опыту, мир еще может вернуться к здравому смыслу. Эти два аспекта постоянно напоминают Верене о ее детстве в восьмидесятые годы в Западной Германии. Впрочем, не только они. Верена читает Ханну Арендт и видит темные, забитые книгами комнаты, куда ее нередко таскали с собой родители. Пока дети играли на солнце, взрослые, сидя в тяжелых креслах для чтения, курили, пили херес и вели светские беседы. Если ты был тих и незаметен, то тебе разрешалось остаться и послушать. В воспоминаниях Верена всегда видит солнечный луч, который проникает в комнату через окно, и пыль, танцующую в этом свете. Ее родители были детьми шестидесятых годов, они выросли на творчестве Пикассо, Клее, музыке Брамса, Гленна Гульда и трудах древних греков. Частичка этого еще была жива в них и в восьмидесятые. Национал-социализм был темой для размышлений, которую они, как и Ханна Арендт, никогда не упускали из виду.
Верена сидит на газоне, и ей хочется вернуть что-то из этого. Однако она не знает, по чему скучает — по тому, насколько уточненной и искренне демократичной была западногерманская интеллигенция, или по молодым родителям, чье жизнерадостное благоразумие, казалось, делало возможным существование дружелюбного, благоразумного мира (Верена теперь постоянно вспоминает об этом при чтении работы Ханны Арендт). Возможно, Верена скучает по себе самой в возрасте двенадцати лет, когда она ждала, что к ней подойдет нужный человек, возьмет за руку, и они вместе пойдут навстречу наполненному искусством и волнующими идеями миру. Она откладывает книгу и растягивается на траве.