Они наконец узнали его. Это был тот самый белобрысый сорванец, которого Дон встретил на Хуан Корф. «Дядь, подержи коробочку!» Но тогда это был совершенно нормальный парень, сейчас же он превратился в буйного сумасшедшего. И каждый сделал для себя вывод – неизбежный, нежеланный, страшный. Им хотелось всеми силами этот вывод от себя скрыть – МЫ СВЕЛИ С УМА ВСЕХ ДЕТЕЙ СТОПАРИЖА!
Вот именно – МЫ.
До этого они говорили – мы (или там Дон, или, еще дальше, Фальцетти) совершили массовое убийство всех стопарижан, чтобы занять своим сознанием их тела. Но слово «убийство», при всей своей справедливости применительно к тому, что произошло, все-таки не связывалось у них окончательно с тем, другим, словом «убийство», которое им приходилось произносить раньше. Не было крови, не было того ужасного перехода от живого человека к бессмысленному, чуждому муляжу – трупу. Habeas corpus, господа, habeas corpus! Все «убитые» остались живы и здоровы в меру своих возможностей. Правда, возникший хаос уже в первые минуты после Инсталляции привел к некоторым смертям и увечьям, и вина за них также лежала на донах (Доне, Фальцетти), она тоже не воспринималась прямой виной – эти убийства совершались не ими и не по их воле, просто кто-то с кем-то где-то сцепился. Слово «убийство» имело для них смысл совершенно абстрактный, а абстрактное убийство совсем не так страшно, как настоящее, и совесть убийцы оно совсем не так тяготит.
Но теперь перед ними был ребенок, по их вине потерявший разум. Вина, которая ни передается, ни делится.
«Мы свели с ума всех детей Стопарижа».
От резкой боли Дон застонал. Стоявшие вокруг него немного опомнились, снова, теперь уже сноровисто, оттащили парнишку от его жертвы, тот забился было в руках, но вдруг сдулся, потух, обвис, задышал неровно и хрипло. Рот его был в крови.
– Это же тот, который «подержи коробочку»! – запоздало пробормотал кто-то.
– Мы уже догадались, – сквозь зубы ответил Дон, схватившийся обеими руками за рану. – Конечно, это тот самый парень.
Знакомый женский голос сказал:
– Это твой сын!
Все резко обернулись.
Перед ними, уперев руки в боки, стояла молодая женщина в кое-как напяленном платье, босая, с черными всклокоченными волосами. Она задумчиво смотрела на Дона, словно собираясь сказать что-то еще.
С Джосикой у Дона всегда было так – после разлуки, даже не очень длинной, он сначала ее никогда не узнавал. Вот и сейчас доны увидели перед собой женщину, совершенно им незнакомую, совершенно обычную, интересную, но не больше того.
Узнал ее Фальцетти.
– Джосика! – удивленно воскликнул он. – Надо же, Джосика! Лично, собственной персоной. А мы вас как раз искали, – соврал он, нечаянно сказав правду. – А вы здесь!
Глаза в глаза с Доном. Ни на кого другого, только на него.
Теперь он ее узнал. Постаревшая на десять лет, она была все так же красива и необычна. Мешки под карими глазами стали еще больше – как видно, она по-прежнему не жаловала Врачей. «Моя школа! – не к месту подумал Дон. – Это я внушил ей нелюбовь ко всяким машинам».
Остальные доны подумали то же. И слабо улыбнулись. Дон только не улыбнулся.
Сейчас они с Джосикой, как бойцы перед решающей схваткой, стояли друг против друга, и все заметили, насколько они похожи. До Дона не сразу дошло, что перед ним все-таки не Джосика, а всего-навсего еще один дон. Что Джосики больше нет.
– Это твой сын, – повторила она. – Я его в квартире видел, уже такого, а потом догадался, что это твой. По времени совпадает. Она, оказывается, тогда родила. А мы и не знали. Промолчала, не сказала, я бы тогда остался, правда?
– Это она от обиды не рассказывала, – ответил Дон. – Мне говорили, она замужем? То есть… была замужем.
– Похоже на то. Я с каким-то хмырем проснулся. В двуспальной кровати. Что ж ты так-то? Ведь не было у тебя раньше задатков массового убийцы. И жену бывшую, и сына, и вообще всех. А уж с сыном что ты сделал…
– Вопрос риторический. Себя спроси.
Фальцетти почувствовал, что сейчас заговорят о нем, причем не в хвалебном тоне, сжался, тихонько отступил. Но о нем не вспомнили. Донам было не до Фальцетти – они переживали пока собственную вину.
– Надо бы с парнишкой что-то сделать, – сказал высокий сутулый дон лет семидесяти. – Вот куда его?
Неизвестно, понял ли мальчик, что говорят о нем, но при этих словах он неожиданно вырвался из рук, резво вскочил на ноги (Дон испуганно отшатнулся), ощерил окровавленный рот и – никто не успел отреагировать – метнулся в просвет между застывшими от неожиданности донами.
– Держите его!
Теперь он бежал вполне как человек, на ногах, но даже и человеческий его бег на таковой был похож меньше всего – он еще больше отдавал насекомостью.
– Держите! Что ж вы? Ведь погибнет малец!
За ним наконец бросились, но куда там – ускакал, подвизгивая, исчез, и даже непонятно, куда бежать.
Несколько донов все-таки понеслись растерянно вслед, вернулись, развели руками.
– Пропал.
«Иван Грозный, убивающий своего сына. Потом еще какой-то совсем уж древний святой. В жертву принес. Такие у нас святые. Потом этот… ну, проспектор… как его… еще всю свою семью ухандокал… ну, как его?.. чтобы опасность от человечества отвести… дурацкое такое стекло, знаменитое… Словом, в общем. Но те хоть ради какой-то цели, а здесь? Просто даже и не заметил? Как сына своего с ума свел мимоходом, за просто так. Официально называется – упадок института семьи».
– Вот что ты натворил, Дон. Никто и никогда детей тебе не простит, – скрипуче сказал старик, тот самый, которого Дон с Фальцетти первым увидели.
– И не посмотрит никто, что ты ничего не знал. И я даже не посмотрю, – тем же тоном добавил кто-то.
«Вот так, – мелькнуло у Дона. – Оказывается, и эту вину можно и поделить, и передать. И вообще откинуть».
– Это почему же так, не посмотришь?! – окрысился он. – Ведь тебе же – всем вам – известно то же самое, что и мне! Вы – это я!
– Мы – уже не ты, – тихо сказал Джосика. – У нас своя судьба. Мы другие. Твоего у нас – только память. И мы за это не отвечаем. Никто и никогда детей тебе не простит.
Помолчали. Попытались переварить сказанное. Фальцетти еще на шаг отступил в темноту.
И все-таки. Что бы там ни было, главным сейчас оставался Дон. И все это признавали. Виновным, но главным.
– Так. Ладно. О судебных издержках будем потом. – Дон поднял руки, требуя тишины, и резко уронил их, словно исполняя аккорд на невидимом пианино. – Пока надо думать, что делать сейчас. Что нам, к примеру, с тобой делать, Джосика?
Джосика брезгливо скривил губы.
– А других проблем у тебя нет?
– Навалом.
– Вот с них и начинай. А я уж как-нибудь сам.
– Не «как-нибудь сам», – вызверился Дон, – а Джосику надо спасать. От нас же. – Доны согласно закивали. – Уж не знаю, люблю я тебя… то есть ее… или нет, но тоску по ней сейчас чувствую. Сильную, между прочим, тоску.
– Ты всегда такое время для признаний удачное выбираешь, – усмехнулся Джосика.
– Идиот. Это значит, что то же чувствуют и все другие. Во всяком случае, большинство. А другие, как мы видим, разные попадаются. Хоть и с моей памятью, а все же не я. Ты сам об этом и говорил, не помнишь? Словом, унисона не получается. Психи всякие, детишки свихнувшиеся, могут быть и маньяки… Тебя надо изолировать, ты уж извини, но иначе тебе не выжить.
Самому Джосике мысль об изоляции в голову, как видно, не приходила и поначалу очень ему не понравилась. Но он был все-таки дон и думал как Дон, поэтому уговаривать слишком долго его не пришлось.
– Куда же вы меня изолировать собираетесь? – после небольшой перепалки спросил он.
– Как куда? – Дон искренне удивился вопросу. – Есть только одно место, где можно обеспечить тебе полную изоляцию.
– Это какое же? – поинтересовался Джосика, хотя уже и сам начал догадываться.
– Дом Фальцетти. Единственный в городе, оснащенный полной защитой.