Должно быть, горло у нее раздражено многолетней привычкой вызывать рвоту, потому что я ни разу не слышала такого хриплого смеха.
— Естественно, тут все по-другому. — Слово «тут» она буквально выплевывает.
Очень хочется спросить, почему «естественно», но тогда Люси поймет, что я не знаю ответа. Вместо этого я ложусь на бок лицом к ней. Люси прижимает к себе подушку, будто это и есть ее парень. Чуть ли не целует. Будто кому-нибудь захочется с ней целоваться после того, как ее вырвало.
Господи Иисусе, мне подсунули реальную психопатку. Теперь не только Люси мечтает о телефоне. Я позвоню родителям и потребую отдельную палату. Мне нет восемнадцати. Врачи не могут запретить мне общаться с законными опекунами.
И тут впервые в голову закрадывается нотка сомнения: «Или могут?»
Прежде чем я сюда попала, мы с родителями разговаривали каждый божий день в течение семнадцати лет с лишним. Но родители не по своей воле отправили меня туда, где (видимо) мне придется заслужить привилегию разговора с ними.
Люси снова поворачивается ко мне спиной. Сквозь бумажную рубашку мне видны бугорки позвонков, и я смотрю, как мускулы — результат многолетних тренировок — перекатываются у нее под кожей при каждом движении.
Не особенно отличается от глядения в потолок.
семь
— Боюсь, тебе нельзя звонить родителям.
Доктор Легконожка затаскивает в комнату пластиковый стул для очередного сеанса. Стул белый и дешевый, и, в отличие от кроватей, он не привинчен к полу. Она раскладывает стул, но не садится. Я тоже.
— Разумеется, мне можно им звонить, — возражаю я. — Это же мои родители. — Я подчеркиваю интонацией последнее слово, но вряд ли Легконожка осознает, насколько тесные отношения у нас в семье.
Мама любит говорить, что не понимает родителей, которые оставляют детей дома, уезжая в отпуск, или ноют, что хотят от них отдохнуть: «У нас совсем другая семья».
Я подчеркиваю:
— Я несовершеннолетняя. Вы не имеете права отнимать меня у родителей. Это противозаконно.
Думаю, держать меня взаперти дни напролет тоже противозаконно. Конечно, если я пациентка. Если заключенная, то вряд ли.
— Твои родители понимают, что сейчас изоляция пойдет тебе на пользу.
«А вот и нет», — думаю я, но предпочитаю промолчать. Каким-то образом доктор Легконожка заговорила им зубы, и они ей поверили. Я разглядываю ее мышиное лицо. Может, она просто садистка и пользуется тем, что за пределами клиники никто не воспринимает жалобы пациентов всерьез?
А может, она понимает, что мне хватит ума не жаловаться. Ведь когда добрая докторша будет печатать отчет для судьи, она не побрезгует припомнить мне любые жалобы и обернуть их против меня.
Я бросаю взгляд на Люси, которая лежит на кровати спиной к нам. Она не сдвинулась с места, когда сегодня утром нам принесли воду и мыло. Может, не хотела передо мной раздеваться и снова демонстрировать все те недостатки, которые так усиленно пытается искоренить. Ее длинные, почти черные волосы уже выглядят грязноватыми.
— Не скажешь, что я в изоляции, — говорю я наконец.
— Я говорю об изоляции от привычного окружения. Ты удивишься, насколько она благотворна, когда нужна перезагрузка.
«Перезагрузка». Как будто я машина, которую нужно подремонтировать, зависший ноут, где запущено слишком много приложений. Ctrl + Alt + Delete тут не поможет.
— Рано или поздно родители сами потребуют встречи со мной. — Скорее всего, когда вернутся из Европы.
— Это не им решать.
Люси меняет позу, и металлическая рама под матрасом скрипит. Меня так и подмывает заметить, что проведение сеанса терапии в присутствии постороннего является грубым нарушением врачебной тайны, но я не хочу, чтобы Легконожка подумала, будто у меня есть тайны. И вообще, вряд ли ее заботит конфиденциальность.
— Предписания врача не важнее желания родителей. — Я стараюсь говорить уверенно, по-взрослому. Я видела достаточно сериалов про больницы, чтобы знать: в чрезвычайных ситуациях — например, если пациент в коме или неспособен самостоятельно принимать решения — план лечения зависит не только от врача. Нужно спрашивать разрешения у опекунов, супруга или родственников.
Конечно, здешняя обстановка и близко не напоминает больницы в телесериалах: там двери не запирают, мебель не привинчена к полу, а ходячих больных не заставляют пользоваться утками.
Правда, если подумать, больница, куда поместили Агнес, тоже совершенно не похожа на те, которые показывают по телевизору, — белые, чистые и светлые. Там на полу лежал коричневый линолеум (думаю, чтобы замаскировать кровь), и на нем виднелись черные следы от колес каталок. В интенсивной терапии отдельных палат не было, а свет вообще не выключали, даже глубокой ночью. Я спросила, удастся ли обеспечить Агнес приватность, если заплатить сверху, но мне сказали, что в ее состоянии это невозможно: доктора и медсестры должны за ней приглядывать. Вокруг кровати висела занавеска, но ее никогда не задергивали, только при осмотрах. Меня снова и снова просили подождать снаружи, хоть я и говорила докторам, что тысячу раз видела Агнес раздетой. Даже занавеска — розовая и потрепанная, с застарелыми пятнами — была не такая, как в телесериалах.
Доктор Легконожка медлит, прежде чем ответить. Через минуту раздумий насчет того (как я полагаю), насколько откровенно со мной можно говорить, она заявляет:
— У тебя другой случай. — Она безуспешно пытается запихнуть тонкие пряди темно-каштановых волос обратно в пучок, но в итоге заправляет их за ухо.
— Другой случай? — переспрашиваю я.
— У тебя изоляция не добровольная. — Доктор Легконожка переступает с одной ноги на другую. Кладет руку на спинку стула, но не садится, словно подчеркивая, что нынешний разговор не относится к нашим обычным сеансам.
— Конечно, не добровольная. Кто по доброй воле согласится жить в таком месте?
— Придется подождать дальних наблюдений, прежде чем менять план твоего лечения.
«Дальнейших, а не дальних», — мысленно поправляю я. Хоть бы грамотного доктора назначили. Меня не особенно радует, что от нее зависит моя судьба.
— Я ведь не под следствием.
Так и вижу незаданный вопрос, который повисает между нами: «Или под следствием?» Адвокат родителей — наверное, можно назвать его и моим адвокатом — уверял, что меня сюда поместили только на обследование.
Наконец я говорю:
— А как же моя версия событий?
— Ты в любой момент можешь изложить мне свою версию событий. — Доктор Легконожка выпрямляется, занося ручку над планшетом, будто только этого и ждала.
— Я бы лучше изложила ее значимым людям.
Судье. Родителям. Нашему адвокату. (Хотя вряд ли он сильно облегчит мне жизнь. Наверняка скажет, что лучше подождать, «когда инцидент исчерпает себя».)
Я закрываю глаза.
— Ты не представляешь, каково это — расти в провинциальном городке, — сказала Агнес во время одного из наших многочисленных разговоров по душам. — Чувствуешь себя в ловушке. И вся жизнь превращается в ожидание того дня, когда вырвешься оттуда. Причем без всякой гарантии, что он настанет.
— О чем ты? До университета всего год. Ты обязательно вырвешься.
Агнес повернулась на бок и посмотрела на меня. В комнате было темно, мы лежали каждая на своей кровати. Рядом с Агнес тихонько посапывал Джона. К тому времени он почти каждую ночь проводил у нас. Джона спал с чуть приоткрытым ртом, как младенец.
— Университет — это временно, все равно нужно возвращаться на праздники, на летние каникулы. Я по-прежнему буду в ловушке, пока не найду себе другой дом.
Джона во сне сжал пальцы, лежавшие у Агнес на бедре. Может, ему снилось, что он падает и девушка — единственное, что его удерживает.
— Ты вырвешься, — повторила я. — Такие девушки, как ты, не сидят всю жизнь на одном месте.
— Ты так думаешь? — с надеждой спросила она.
— Я знаю.
Голубые глаза Агнес расширились.