Мы начали играть в «правду или действие». Зная друг про друга всю «правду» (во всяком случае, нам так казалось), мы обе вроде бы решили почаще выбирать «действие».
Я помню, как бегала туда-сюда по коридору в одном нижнем белье, — наверное, Агнес выбрала для меня такое «действие». Не слишком обременительное, поскольку коридор был пуст и я совершенно не стеснялась.
Помню, когда настала очередь Агнес, я спросила:
— Действие или действие?
Кажется, Агнес улыбнулась или закатила глаза. Кажется, ей надоело играть. Кажется, она ответила:
— Действие.
Кажется, сначала я выбирала задания попроще. Кажется, мы играли уже больше часа, когда я предложила ей последнее «действие»:
— Встань на подоконник.
Вот что я знаю точно: наша комната была на втором этаже, и окна выходили во двор общежития, облицованный терракотовыми плитками. Подоконники в здании были довольно широкие и внутри, и снаружи, так что в теплые дни мы любили там сидеть, свесив ноги на улицу, и совершенно не боялись.
Может, Агнес не хотела залезать на подоконник. Может, она решила, что я шучу. Может, я напомнила ей, что минуту назад по ее приказу бегала голышом по коридору, а она, может, возразила, что я бегала не голышом, а в нижнем белье.
А может, Агнес просто пожала плечами и согласилась, лишь бы не спорить со мной. Может, ей уже хотелось покончить с игрой.
Она сняла бы носки — босые ноги меньше скользят, — а я широко распахнула бы окно. Ей пришлось бы присесть на корточки, вылезая наружу. Так и вижу, как она стоит спиной к верхней половине окна, которая осталась закрытой. Кое-что я помню четко: руки она держала почти прямо. Только отвела назад локти, немного просунув их обратно в комнату через нижнюю, открытую половину окна. Пальцы сжаты в кулак. Держаться ей было не за что.
Колени Агнес приходились мне почти на уровне глаз. Наружный подоконник был шире ее ступней. Не помню, чтобы я испугалась. Никакого риска. Уже стемнело, но во дворе горели фонари.
Перед глазами у меня стоит картинка, как Агнес, расхрабрившись, разжала кулаки и вытянула руки вперед. Ее светлые волосы блестели в лучах фонарей. Казалось, она светится изнутри.
Вот что еще я отчетливо помню: Агнес теряет равновесие. Я тяну к ней руки. Светлые волосы короной реют над головой, когда Агнес летит вниз. Она негромко вскрикивает, ударившись о землю.
Падение Агнес не назовешь легким как перышко, как и твердым как сталь. Она приземлилась на ноги, и лодыжки бесполезно подогнулись, не выдержав веса тела. Она повалилась вперед, и череп с хрустом стукнулся о плитки двора.
Я развернулась и выскочила в коридор, на бегу набирая девять-один-один. Кажется, я чуть не упала, когда мчалась вниз по лестнице. Вот это была бы ирония — если бы мы обе упали одна за другой.
Сирену я услышала еще до того, как появилась скорая помощь.
Я скорчилась рядом с ней во дворе. Агнес лежала на боку, касаясь щекой земли. В светлых волосах блестела кровь. Я не пыталась ее передвинуть. Я знала, что ее нельзя трогать.
Когда к нам подбежали санитары, вокруг уже собралась небольшая толпа, но близко никто не подходил.
Я ехала вместе с ней в карете.
Я отвечала на вопросы, как могла.
«Мы играли в „правду или действие“».
«Она упала».
Мне не надо было объяснять, что у Агнес черепно-мозговая травма, которая привела к коме. Не надо было объяснять, что она уже не будет прежней. Не надо было говорить, что Джоне такая девушка не нужна. Я сама все поняла, почувствовала нутром, когда услышала тот звук — хруст.
Только когда прибыли родители Агнес и полиция, меня спросили, не я ли ее толкнула. Я сказала нет. Конечно же, я сказала нет. И еще сказала, что ни за что так не поступила бы.
Родители Агнес мне не поверили.
Но меня не спросили, хотела ли я ее толкнуть.
«Не сильно, совсем легонько».
Тогда я ответила бы: нет, не хотела. Я только услышала голос, шепчущий мне на ухо: «Просто посмотри, что будет».
Голос как у Люси: низкий и хриплый от многолетней привычки вызывать рвоту.
Но я тогда не была знакома с Люси.
Не может быть, чтобы той ночью я слышала ее голос.
Я открываю глаза.
— Что случилось с той девочкой, Люси? С Рианнон, которую ты толкнула?
Люси не отвечает. Ее колено больше не упирается мне в бок. Я так углубилась в воспоминания, что не заметила, как она встала и вернулась к себе в постель? Я вытягиваю руки, пытаясь ее нащупать.
— Люси? — говорю я, на этот раз громче, хотя в крошечной палате нет никакой необходимости повышать голос. Можно шептаться друг с другом, даже когда мы лежим каждая в своем углу.
Я встаю и пересекаю палату. Так темно, что кровати Люси даже не видно. Я растопыриваю руки перед собой, точно монстр Франкенштейна. Я громко зову Люси. Провожу ладонью по стене, ловя пальцами все трещинки и сколы дешевых псевдокаменных блоков. Прижимаюсь щекой к холодному оконному стеклу, убеждаясь, что оно закрыто и Люси не могла через него убежать. Падаю на колени и ползу по полу, попутно опрокидывая стопку любовных романов, стукаюсь головой о край собственной кровати и залезаю под нее, шарю в темноте по полу, ищу, куда спряталась соседка. Я кричу, чтобы включили свет.
— Люси! — кричу я. Голос у меня охрип. — Люси!
тридцать три
Когда включается свет, я все еще продолжаю кричать:
— Люси! Люси! Люси!
Я по-детски рыдаю, скривив рот и крепко зажмурившись, но знаю, что свет включен, потому что сквозь веки различаю цвета: красный, оранжевый, желтый.
Не хочу открывать глаза.
Я боюсь того, что увижу.
Вообще-то я боюсь того, чего не увижу.
Кого не увижу.
Меня хватают чьи-то руки. Я слышу, как голос доктора Легконожки говорит:
— Уложи ее в постель, Стивен.
Не знала, что доктор Легконожка и Стивен работают по ночам. Может, сегодня они специально задержались, ожидая того, что со мной случится. А может, сейчас не так уж и поздно. Откуда мне знать?
Стивен поднимает меня с пола, где я до сих пор сижу, и переносит на кровать. Я остаюсь в прежней скрюченной позе, как крыса, которую положили на спину. Я продолжаю повторять имя Люси, но теперь шепотом. Голос настолько сорван, что даже шептать больно.
— Принести успокоительное?
Я впервые слышу голос Стивена. Он выше, чем ожидаешь от такого крупного мужчины. Я напрягаюсь в ожидании укола шприца, искусственного покоя, который расслабит хотя бы мышцы, если не мозг. К моему большому удивлению, мне даже хочется этого.
— Нет, пока обойдемся, — отвечает Легконожка. — Лучше дать ей все прочувствовать. Возможно, мы добьемся серьезного прорыва.
Я не хочу «все прочувствовать». Не знаю, что означает это «все», но идея мне заранее не нравится. Впервые за всю свою трезвую жизнь — ни разу не напивалась на самых разгульных тусовках, ни разу не затягивалась сигаретой или косяком — я мечтаю о наркотиках. Мне необходимо средство — любое средство, — чтобы заглушить чувства.
— Ханна, — говорит Легконожка, садясь ко мне на край кровати (где недавно сидела Люси), — Ханна, ты меня слышишь?
Конечно, я ее слышу.
— Что вы с ней сделали? — всхлипываю я.
— С кем наделали?
— С кем сделали! — поправляю я раздраженно. Горло болит. — Господи Иисусе, не говорят «наделали с кем». Чему вас там учат в мединституте?
— Ну уж не грамматике, — отвечает Легконожка, и даже с закрытыми глазами я понимаю, что она улыбается. Когда я только сюда попала, она поставила бы мое стремление к правильной речи в графу симптомов. Но теперь — когда ей меня жаль, когда она чувствует свое превосходство, поскольку якобы понимает меня лучше меня самой, — это не более чем милый заскок.
Ненавижу доктора Легконожку. Я открываю глаза и вскакиваю с кровати:
— С Люси! — Я снова лихорадочно обыскиваю комнату, словно Люси могла уменьшиться в сто раз и просочиться под дверь. — Что вы сделали с Люси?