А потом Ярмарки кончатся, и начнется ад, хотя разве некоторые люди не считают все это адом, это вечное разочарование, поиски чего-то вечно недостижимого?
Эскапизм. Побег. Уйти. Бежать – бежать по дорожке на Ярмарке, потому что ты можешь погибнуть, дурень ты этакий, да и стоит ли жизнь того, чтобы жить?
По всей стране – по миллиону посетителей за ночь, тех, кто не лежит без сна в темной комнате, охваченный тревогой, тех, у кого нет будущего: они погружаются в единое вечное, как им кажется, настоящее, однако ничто не вечно, ведь снова и снова наступает рассвет, и солнце напоминает о водородной бомбе, а дождь – о распылении паралитического газа. (Выкрикни: «Газ! Газ!» – но разве они заметят, хотя их обучали пассивной обороне и как вести себя при атаке паралитическим газом и радиации; эти мальчишки и девчонки, принесшие в жертву два года на алтаре ненависти – побеспокоятся ли о том, чтобы бежать дальше и быстрее, чем бегут сейчас, как можно дальше от действительности?)
Когда он преодолел пять с половиной миль на скорости пятьдесят миль в час, пол у него под ногами начал ходить ходуном. Бух! Сначала колдобины были маленькие, но, если он продолжит игнорировать предупреждение, они вырастут. Мысленно он находился слишком далеко во времени – дорожку тогда еще даже не построили – и менял положение по инерции, с легкостью серфингиста, покоряющего волну.
Что ж, началось – его мозг продолжал работать, – и некоторое время все шло нормально. Нет ничего страшного в том, чтобы искать в воображении убежище от воображаемой угрозы; куда хуже проиграть битву с чем-то настоящим.
Подвинься; повернись. Без толку. Попробуй изогнуться. Но данные сообщают банку памяти, что вес остается одинаковым, плюс-минус изменения, вызванные его перераспределением. На четверть мили дальше. На полмили.
Но ту битву они проиграли. И виноват в этом он – он и все остальные, кто должен был это предвидеть. Кто мог бы взять свою жизнь в свои руки и не дать постепенно распространиться ненависти и страху, которые теперь управляли (нет, не его детьми – он не только бывший муж, но и бывший отец) этими юношами и их девушками. Последним не было еще и двадцати, а они уже превратились в гулящих, но ведь они были потеряны и пусты и не имели будущего лет с десяти.
На три четверти мили дальше, и поверхность дорожки бурлила, как Атлантический океан во время бури, а мужчина держался без малейшей дрожи, великолепно контролируя свое положение.
– Эй, пацаны! Вон тот старый хрен знает, как надо! Смотрите-ка! Эй, детка, погляди-ка на этого хрыча!
На милю дальше – неслыханно, невероятно, но не невозможно: реле вытянулись дальше, чем предполагали дизайнеры, переключатели замкнулись, цепи остыли, пол выровнялся, и дорожка продолжала плыть по кругу вперед и вперед, пока не догнала сама себя, но она не была змеей, и над ней не нависала угроза полного исчезновения. Не таким образом.
– Эй, папаша! Ты где так держаться научился? Эх, мне бы так! Мистер откуда кто черт возьми послушай папаша девчонка не нужна бог ты мой старикан ну и напугал ты меня О ЧЕМ ТЫ ВООБЩЕ ДУМАЛ МУЖИК?
Из восторженного щебета мальчишек и девчонок вырвался возглас дядюшки. Его лицо побагровело от злости, которая так же плохо сочеталась с его кричащим одеянием шута, как и автоматический пистолет, который он носил на бедре вместо шутовской побрякушки. Шум и мишура реальности вдруг снова захлестнули Джевонса, отвлекая его от упреков себе и своему поколению. Один из молодых парней повернулся к дядюшке.
– Иди в баню, поганый назойливый говнюк, – сказал он медово-сладким голосом.
Дядюшка не смотрел на него и не слушал: он видел выражение в глазах Джевонса, выражение призрака, навеки привязанного к месту убийства, за которое он был проклят. Это, лишь это вдруг заставило его закрыть рот, охладило его пыл, и он снова затерялся на движущемся, вздыбленном пути среди воплей киоскеров.
Но девушка, прижимавшаяся к заговорившему юноше, одарила его восхищенным взглядом и похвалила его за то, как ловко ему удалось отделаться от дядюшки, и тот не преминул воспользоваться преимуществом и ускользнул вместе с ней в темноту, чтобы найти уголок, где их не потревожит никто, кроме других парочек, поставивших перед собой ту же задачу. Оставшиеся ребята так громогласно хвалили Джевонса, что от их шумных восторженных восклицаний ему стало не по себе.
– Видимо, нам еще есть чему поучиться у вас, стариков, – сказала одна из девиц – та, что полушутя предложила бросить ради него своего парня, – с неохотной, вычурной откровенностью: умоляя, заклиная его научить ее чему-нибудь, для чего ее парень был еще слишком молод. Джевонс вдруг ощутил приступ тошноты.
Вот он одолел машину, мозг из стекла, германия и меди, запустивший бесконечный поток дорожки. Ну и что? Засунь-ка ты свои похвалы в… ну да ладно. Научить тебя чему-нибудь, сестрица? (Скорее уж дочурка.) Ты не поймешь того, что я хотел бы показать тебе, – не захочешь понять. Он упрекнул себя за то, что принял их пустые аплодисменты, пусть даже на долю секунды, и их возгласы гремели, словно проклятия, у него в затылке, по мере того как он слепо плыл назад, через людской поток к берегу, к твердыне, к череде киосков.
– ПОДХОДИ И… – провозглашали они. – ХОЧЕШЬ… – кричали они ему в лицо.
Хорошо. Значит, началось все с бегства от врага, который так и не раскрыл карты. Это было двадцать-тридцать лет назад. Мы ненавидели его: сначала за все, что, как нам говорили, он собирался сделать, потом за то, что он все-таки не сделал. В чем героизм – какие медали можно заслужить, – в чем привлекательность несостоявшейся войны, войны, которая, если случится, станет адом со всеми вытекающими последствиями – объятой огнем плотью и медленной пыткой для всех?
Чертов вшивый вонючий сын… иностранки…
– Прости, Джевонс. Ты больше не можешь у нас служить.
– Что? Почему?
– Ну, твоя мать…
Ладно, она получила гражданство. Смеющийся парнишка – наполовину иностранец; стали бы те детишки восторгаться им, если бы знали об этом? Если бы он обратился к ним на языке, которым владел в совершенстве еще до того, как научился бормотать по-английски? Отступил бы дядюшка? По-прежнему не стал бы вынимать пистолет из кобуры? Да ни в жисть.
– Прости, Алек. Но так больше продолжаться не может. У тебя нет работы и никаких шансов найти новую. Я ухожу от тебя – это не обсуждается! («И подам на развод, потому что ты не платишь алименты», – правда, этого она не сказала, только подумала.)
Стала бы та девушка с полными страстного желания глазами предлагать ему свое тело и… ну что там у нее под этими крашеными, похожими на солому волосами? Никогда. Ее бы охватил ужас, ведь несколько лет спустя: «Прошу прощения, мисс…»
Как ее, черт возьми, могли бы звать? Наверняка у нее хорошее англо-саксонское имя. Допустим, Смит. «Нет, мисс Смит. Нам стало известно, что пять лет назад вы… э… имели связь с человеком, чьи предки под подозрением».
Лязг! – раздался в его сознании звук железных ворот. Пока что так выглядит путь к большинству работ, ко всем правительственным постам, ко всем привилегиям – возможно, в будущем это окажется вход в тюрьму.
Начнем с ненависти к человеку за океаном. Для нее нет причины – это необязательно. Если тебе не нужна причина, чтобы кого-то ненавидеть, зачем останавливаться на этом? Почему бы не возненавидеть соседа? Это то же самое.
Чуть дальше, справа, Джевонс заметил менее шумный, нежели остальные, киоск – большой и с менее вычурными плакатами – и ощутил бесцельное, неосознанное влечение к этому месту.
Оно пользовалось популярностью. Когда он подошел, двери открылись и наружу хлынула толпа, выглядевшая пресыщенной, будто подавленной тем, через что прошла: ни тебе криков, ни смеха, ни хихиканья… Что это с ними там сделали? Напугали до потери памяти? Они вполне могли бы счесть это развлечением – убежать, словно мазохисты, из мира страха в мир страха.
Он поднял голову и медленно прочитал слова на ближайшем плакате, а потом сказал себе: что ж, на этом все. Это последнее предательство. Это КОНЕЦ, и вы, вы, гиганты с латунными легкими, можете растрезвонить об этом всему миру.