А знаете, помолчав немного, продолжал он, когда я увидел вас в первый раз, я подумал: эта женщина мне по душе, потому что она не совсем с Запада. Но, в конце концов, вы часть того института, которому служите. Помощник адвоката на другом конце переговорной притих, замерев над бумагами. Бывший президент медленно выдохнул. А раз так, вы должны видеть, что Суд далеко не беспристрастен, вы прибыли сюда из страны, совершавшей страшные преступления и зверства. При других обстоятельствах ваш Госдепартамент должен был предстать перед Судом, не я. Всем известно, что это так. А что до вашей расы… Он умолк, взгляд скользил по мне. Что ж, чем меньше мы будем поминать те ужасы, тем лучше.
Я не удержалась от резкого вдоха, кожу точно припекало. В комнате было очень душно. В углу мигал огонек камеры наблюдения. Бывший президент продолжал меня разглядывать. Он улыбался, как будто мы просто беседовали. Но вдруг его черты ожесточились, дружелюбие и обаяние исчезли. Он откинулся на спинку стула. Вот вы сидите здесь, такая довольная собой. Скажете, вас и упрекнуть не в чем? Он подался ко мне, его лицо было в нескольких дюймах от моего. Но вы ничем не лучше меня. Вы полагаете, моя мораль чем-то отличается от вашей и тех, кто схож с вами. И все же — нет ничего, что отделяло бы вас от меня.
Он выпрямился и отрывисто махнул мне: мол, уходите. Можете идти, сказал он, поправляя галстук и склоняясь над лежавшими перед ним бумагами. Я медленно поднялась и собрала вещи. Колени у меня подгибались, я еле устояла на ногах, потянув на себя дверь. Выходя из переговорной, я не нашла в себе сил взглянуть на бывшего президента, я не попрощалась. Пока я шла по коридору, меня нагнал помощник адвоката. Он окликнул меня, я остановилась, прислонилась к стене. Он встал передо мной с недоуменным лицом.
Почему вы ничего не сказали? Почему вы позволили ему так говорить с собой?
Потому что он не сказал ни слова неправды.
Мы стояли и молчали. Мы понимали друг друга и не соглашались друг с другом. Помощник адвоката верил, что он объективен. Он не видел себя причастным, это против его природы. Но я — другая. Я не их плоть и кровь, во мне нет того, что в них есть. Он покачал головой, развернулся и зашагал прочь.
Он даже так не думает на самом деле, бросил помощник через плечо. Это манипуляция, вот что он делает — манипулирует.
Я знаю, ответила я.
Я тоже повернулась и пошла. Пошла очень быстро, почти бегом, а потом действительно побежала. Забрала сумку, толкнула дверь, вырвалась из тьмы на стылую улицу. Мимо мчались машины, кто-то засигналил, я отскочила. Волосы хлестнули меня по лицу. В Суд я идти не могла. И я направилась к морю, на дюны, я шла и шла, пока не стала видна вода, пока звук прибоя не отделил меня от дороги, от города, от следственного изолятора и от человека внутри него. Я долго там стояла, потом села на песок. Солнце медленно клонилось к воде.
Я вытащила телефон и позвонила матери в Сингапур. Там уже поздно, но я подумала, вдруг она ответит. И она ответила — после первого же гудка, мы не часто с ней созванивались, я сразу услышала по голосу, что она встревожена. Все в порядке? Тут я не знала, что ей ответить, потом поделилась, что вот не могу решить, оставаться ли мне в Гааге. Ветер задул сильнее, и мать сказала: я тебя не слышу, связь совсем плохая. Ты где? Я на пляже, тут ветер.
А, ответила она, и голос как будто сделался ровнее. Мы тебя возили на тот пляж. Это ден Хааг, да, Гаага?
Дюны, сказала я. На окраине города.
Да, подтвердила она. Мы тебя возили туда как-то раз в выходные, погода была просто жуть. Но твой отец все равно не стал спорить. Вы с ним на пару носились по дюнам туда-сюда, пока не выбились из сил, а потом вы ели поффертье[12]. Помнишь их? Ты их сейчас ешь? В детстве ты их обожала.
Я не помню, что была здесь в детстве.
В ден Хааг? Ты, наверное, была совсем маленькая. Мы тогда много путешествовали. Мать, видимо, не понимала, что рассказывает нечто невероятно важное, для нее это был незначительный, самый заурядный эпизод семейной истории. Но ее голос звучал теплее, с нотками ностальгии. Ветер снова бросил волосы мне в лицо, я отвела их и огляделась. Я пыталась ясно увидеть пейзаж, пыталась понять нахлынувшее на меня узнавание. Мать замолчала, потом спросила: у тебя правда все хорошо? Кажется, что ты так далеко, прибавила она, и в ее словах была грусть.
Все хорошо, ответила я. У меня все в порядке.
Через несколько мгновений мы завершили разговор. Но я еще оставалась на пляже, и, когда наконец поднялась на ноги, солнце давным-давно закатилось, так что я сидела уже в темноте.
* * *
Дело против бывшего президента спустя две недели было закрыто. Мы все знали, что такое не исключено: сводка, представленная прокурором, вышла, мягко говоря, неубедительная. В деле изначально имелись слабые места, были сложности с доказательствами насчет порядка субординации. С моральной точки зрения этот человек был виновен, с юридической — скорее нет, чем да. Что возможно и то и другое, естественно, понимали все. Но важно было не это, а то, что процесс просел, разломы ширились один за другим буквально у нас на глазах. Я видела, как сомнения расползаются по зданию Суда цветущей плесенью.
Дело еще не успели закрыть, а уже начали назначать виноватых. Я-то оставалась в стороне, но знала, что в разных департаментах головы полетели быстро и без сантиментов, не я одна задавалась вопросом, долго ли протянет прокурор. Несколько дней в Суде было не продохнуть от журналистов — в вестибюле, в коридорах, были дни, когда они толклись в буфете, тянули стулья из-за столов, составляли их вместе, чтобы сбиться в кучки, потесниться вместе над кофе с очень деловым и профессиональным видом. Мы взирали на них и с тревогой, и с благоговением, они обладали властью одним нажатием кнопки устремить всеобщее внимание на определенное событие, персону или место, и вот этим они сейчас и занимались, приковывая внимание всего мира к Суду.
Мы, синхронисты, были всего-навсего массовкой в тени основного актерского состава, но даже мы вели себя опасливо, ощущая, что за нами наблюдают. Мы понимали, что сейчас творится история процесса, а вместе с нею и история Суда, на репутации которого сильно скажется это дело. Бывший президент выступил с заявлением, обличив Суд как орудие западного империализма, да к тому же малоэффективное. По вполне очевидным причинам, раз дело закрыли, он считал свое доброе имя восстановленным. Большая часть журналистов приезжала в Суд лишь на открытие и закрытие процесса. Месяцы и годы суда миновали без них, они вернулись, чтобы лицезреть финальные мгновения и сопутствующий хаос. Эти люди владели лишь обрывками нарратива, и тем не менее они возьмут эти обрывки и соорудят из них повесть не хуже всех прочих — повесть, которая будет казаться цельной.
Однажды после обеда я заметила группу журналистов, сгрудившихся в вестибюле. Издалека, поверх их голов и вытянутых рук с записывающими устройствами, я различила Кееса, он стоял в центре. Жестикулируя, он вещал что-то собравшейся толпе, я видела, что его речь исполнена уверенности, все просчитано, видела, как он смотрит в камеру, как ловит взгляд кого-то из журналистов, видела тщательно отработанный знак: он свел вместе кончики большого и указательного пальцев, остальные пальцы выбросил вверх — простейший недвусмысленный символ сдержанного благоговейного триумфа.
Кеес закончил свое заявление, последовал шквал вопросов, ему подсовывали телефоны, журналисты выкрикивали его имя. Он подался вперед, слушая журналистку, которая оказалась проворнее коллег, и тут — он словно почувствовал на себе именно мой взгляд, хотя на него уставились с полдюжины, если не больше, человек, — он отвел глаза от женщины, задававшей свой вопрос, и посмотрел вверх, на тот конец вестибюля, где стояла я. Несколько журналистов повернулись, им было интересно, что он там увидел. Он пристально смотрел на меня еще мгновение, потом кивнул — точно прощаясь — и снова обратился к бойкой журналистке.