Театральный проезд, ни во что пока не переименованный, поблескивал кляксами замерзших за ночь луж. У Никольских ворот Бася неожиданно спросила:
– Костя, если честно, вам не бывает за нас неловко?
– За нас?
– За людей искусства. Художников. Писателей, поэтов. – Не будучи человеком искусства, Бася сказала «за нас» исключительно из деликатности. – Строчим стишки, малюем плакатики, поднимаем дух, призываем вступать в ряды. А сами торчим в тылу, когда тысячи рабочих и крестьян…
Ляпнула и пожалела – зачем? Но Ерошенко ответил ей сразу, словно только что думал об этом. Удивительно, но в редких их беседах так получалось почти всегда.
– Бывает, Бася. В свое оправдание могу сказать, что лично я ни к чему не призываю. Изучаю кинематографическую технику и от участия в братоубийственной войне уклоняюсь вполне сознательно. Полагаю, вы не считаете меня дезертиром?
Бася покраснела. Она ведь имела в виду не его. Быть может, Кудрявцева, Моора, Демьяна Бедного, Вольпина. Возможно, Маяковского – хотя нет, Владимира конечно же нет. Правда, Гумилев в германскую пошел добровольцем на фронт. Мариенгоф служил, пускай и не на линии. Даже Блок – в какой-то инженерной части. А Маяковский… огромный и сильный… странно.
– Нет, что вы, Костя. Вы офицер. Командир. Тогда, в четырнадцатом… Помните?
Ерошенко помнил. Но темы не переменил.
– Вот именно, – сказал он с горечью. – Бывший штабс-капитан Ерошенко. Благодаря причастности к передовым искусствам счастливо избежавший всех мобилизаций. Вам я врать не буду. Стыдно. Скоро поеду на юг. Ближе к фронту.
Бася вздрогнула, разумеется внутренне. (Который раз за эти дни?) Вот теперь ей сделалось страшно, по-настоящему. Значит, Костя тоже надумал перебежать? К Врангелю, к Пилсудскому? Не к Петлюре, конечно, это абсолютно невозможно. Но – перебежать. Обмануть. Тех, кто знает тебя и верит.
Она выдавила, с трудом:
– Значит, всё же примете участие?
Ерошенко заметил ее испуг. Причины, однако, не понял. Остановился, встав спиной к Лубянской площади.
– Нет, Варя, не приму. Убивать соотечественников не стану. Просто буду рядом. Так сказать, делить… Отправляюсь в киноэкспедицию. Кинобригада Юго-Западного фронта. С мандатом и пайком. Свидетельствовать миру о русской революции. Фронт подходящий, наших по другую сторону нет, петлюровщина и поляки. Извините, Бася. Я не хотел.
– Ничего страшного. Наши это кто?
– Русские. Я имел в виду лишь это.
– Петлюровцы не русские?
Ерошенко скривился.
– Бывшие.
– А поляки? Чужие?
– Бася!
– И я, стало быть, чужая, – беспощадно завершила она.
На этот раз перепугался Ерошенко. В расширившихся глазах Бася отчетливо прочла: «Ты самая родная, Баська. Столько лет. Ты же прекрасно это знаешь».
«Так и скажи мне это, – захотелось крикнуть ей на всю Лубянку. – Вслух, прямо сейчас. Сегодня. Когда мне нужнее всего».
Ерошенко осторожно взял ее за руку. Словно бы говоря: «Я понимаю, что позволяю себе слишком многое, но характер нашего разговора…»
Бася благодарно стиснула пальцы. Чуть помедлив, мягко освободила ладонь. Деловито спросила о том, о чем минутой прежде не думала:
– Как вы полагаете, Константин, я могла бы научиться киноделу? Или это слишком трудно для женщины?
Ерошенко не повел и бровью. Лишь что-то, на миг, промелькнуло в глазах. Деловито, как и Бася, разъяснил:
– Пол тут не играет ни малейшей роли. С вашим блестящим систематическим умом. Я познакомлю вас с кинематографистами. Настоящими синеастами, мне не чета. Прямо сегодня, меня пригласили. Хотите?
– Хочу.
Ерошенко в нерешительности помолчал. Наконец осторожно, будто ступая на нетвердый лед, осведомился:
– Ваш муж, надеюсь, не будет возражать?
Выходит, у фендрика оставались сомнения. Маленькие, но оставались. Что же, надо идти до конца. Жалко, не услышат Кудрявцев и Аделина.
– Мужа, Костя, у меня больше нет. Мы с Юрием вчера расстались.
– Понятно, – сказал Ерошенко. Как обычно, без малейшего удивления.
* * *
Дел в телеграфном агентстве ни у Баси, ни у Константина не было. Но он забрел на огонек к знакомому телеграфисту, а Бася – к большому поэту, как раз оказавшемуся в Милютинском, на четвертом этаже, где размещался художественно-изобразительный отдел. У поэта был морковный чай и два кусочка сахарина.
– Отчего вы не сказали сразу про склонность Юлиановой сами знаете к чему? – напрямую спросила Барбара.
Глыбой нависший над Басей мужчина смущенно пророкотал:
– Не обижайтесь, Варя. Хотелось ее проучить.
– За что? Женщина не поддалась вашим чарам? А если бы она меня соблазнила?
Поэт расхохотался.
– Вас?
– А что? Я настолько ординарна? Бердичев? – прикинулась обиженной Барбара и на всякий случай добавила, во избежание политических бестактностей: – Тамбов? Сарапул? Муром?
– Вовсе нет, – с готовностью зарокотал поэт. – В вас именно это и заставляет влюбиться – неординарность в сочетании с абсолютной нормальностью, каким-то крепким, здоровым, ядреным началом. Если бы я мог надеяться на ваше расположение…
– Вы ведь знаете, что это невозможно, – сказала Бася грустно.
– Но вы же расстались с Кудрявцевым.
Бася, будто обессилив, опустилась на венский стул. Так-то, дамы и господа. Не столица Коминтерна, а вёска под Радзымином. Великий живописец успел обежать пол-Москвы? Не терпелось похвалиться успехом в личной жизни?
– Еще болит? – спросил поэт участливо.
– Нисколечко. Стало быть, вы знали о шалостях с актрисами?
Поэт развел руками.
– Разве я мог вам об этом сказать?
– Нет.
– Так что же помехой теперь? Очередь поклонников? Я в самом ее конце?
– Посередине, – утешила поэта Бася.
– А в щечку? По-братски?
– По-братски да. Не более. Ежели увидят, я сгорю со стыда. Лучше чаю мне налейте. И можете отдать свой сахарин, коль скоро так меня любите.
– Сладкое, Варя, я тоже люблю. Лучше синица в руках.
– Что и требовалось доказать. И вообще, я для вас слишком мягкая и добрая. Вам требуется другая, пожестче. Чтобы не баловала.
Поэт вздохнул.
– Пожестче у меня уже есть.
* * *
Идти к синеастам было недалеко. Штаб-квартира в виде комнаты режиссера Генералова размещалась за Маросейкой, в Космодамианском переулке, подле лютеранского собора, в доме общества купеческих приказчиков. Переулок все еще сохранял реакционное название, в соборе со шпилем совершались по-прежнему службы, но в расположенном рядом доходном доме поменялся контингент жильцов. Большинство приказчиков, обезработев, испарилось. Вместо них появилось несколько коммун, в их числе – режиссер Генералов с коллегами. Одним из коллег был съемщик Ерошенко, не рискнувший признаться Барбаре, что ведет ее если не прямо к себе, то по крайней мере в свой дом.
Собравшиеся в просторной комнате режиссера особенного внимания на вошедшую Басю не обратили. Были слишком увлечены дискуссией. Бася и Ерошенко скромно сели на табуретки в углу.
Толстоватый мужчина в бордовой блузе, стоявший посередине комнаты, небрежно кивнул им обоим и яростно продолжил спор.
– Ваш Кулеш – сопляк! Что он может понимать в искусстве? Чистой воды ханжонковщина, хоть сегодня в белый Крым. На месте Луначарского я бы гнал его к чертям, а не давал заказы на агиткартины.
Нападки на неведомого Кулеша были приняты не всеми.
– Не кипятись, Геннадий.
– В самом деле. Лева дело делает.
Толстый человек кипятился по-прежнему.
– Кому не нравлюсь я, пускай отчаливает к Левчику. Только как бы потом не пожалеть.
– Никто не собирается отчаливать, – спокойно заметил мужчина лет, быть может, сорока. – У Кулеша своя бригада, а у нас своя.
– То-то, – проворчал, остывая, толстяк. – У меня своя. Привет, Ерошенко. Кого привел?
– Привет, Генералов. Своих.
Бася заметила – Костин ответ Генералову понравился не очень, чем осталась, скорее, довольна, поскольку Генералов не очень-то понравился ей. Ерошенко представил свою спутницу обществу, и Бася любезно улыбнулась всем находившимся в комнате – трем женщинам (не конкуренткам), и четырем мужчинам (двое вполне ничего).