В сощурившихся глазах Надежды Константиновны Бася прочла общеизвестное: «Анатолий Блаженный», – и сказала, назло всему внешкольному отделу:
– Конечно, Анатолий Васильевич! Сегодня же начну. У меня при себе экземпляр.
– И обратите внимание на новинки. Над чем работает Жеромский сейчас? Товарищи кинематографисты, берегите Барбару Котвицкую, она наш самый ценный кадр.
– Бесценный, – твердо поправил наркома Ерошенко.
Нарком блеснул стекляшками очков.
– Вам виднее, товарищ…
– Ерошенко.
Услышав звонкую фамилия на «ко», воспрянула духом и Крупская.
– Вот и отлично. Украинский элемент в кинобригаде налицо. Товарищ Ерошенко, вы отвечаете за борьбу с великорусским шовинизмом ваших товарищей.
«Только бы Котька ничего не ляпнул в ответ», – опасливо подумала Барбара.
В десяти шагах застрекотала камера – Зенькович, расставив треногу аппарата, начал съемку. Возле наркома стала копиться толпа желающих остаться в истории. Надежда Константиновна поправила шапочку.
– Барбара Карловна, – шепнул нарком. – Джон Рид привел французских и британских корреспондентов. Давайте-ка грянем «L’Internacionale». Начинайте, у вас прекрасный голос.
Насчет голоса нарком преувеличил. Голос был красив, но для исполнения гимнов на вокзалах слабоват. Но ведь за нею подхватят другие. Бедный Костя, реакционер и шовинист, придется ему потерпеть.
Потерпишь?
Неуверенно улыбнувшись окружающим, Бася, как в детстве, прикрыла глаза. И резко распахнула.
Debout, les damnés de la terre !
Без сигнала, сразу же вступил оркестр. Зазвучали голоса наркома, Крупской, товарища Збигнева.
Debout, les forçats de la faim !
La raison tonne en son cratère,
C’est l’éruption de la fin14.
С третьего стиха песня памяти парижских коммунаров и новый гимн России громыхала под сводами десятками голосов. Пели концертная, театральная, библиотечная и цирковая бригады, кинопроекционная лаборатория, Зина Голицына, Лидия Юлианова. Безмолвно раскрывали рты Коханчик, Генералов, херинацеус. Зенькович был занят киносъемкой, но его молчание компенсировали вставшие рядом писатель Джон Рид и девочка-бельгийка из Коминтерна. Четверо приведенных Ридом иностранцев молчали, но пятый все-таки не удержался и запел, следом за загадочными русскими. Бася толкнула локтем Ерошенко. Дождавшись конца строфы, Костя вежливо вывел рефрен.
C’est la lutte finale;
Groupons-nous, et demain,
L’Internationale
Sera le genre humain15.
7. Интервью
Вильно, Свентоерская, 4
24 февраля 1920 года
– Вы в самом деле не верите в дьявола? – удивленно спросил небольшой человек со впалыми и бледными щеками. – Быть может, в Антихриста тоже не верите? Вы христианин?
– Разумеется, – пробормотал редактор, седовласый и почтенный доктор. – Но… Мы живем в двадцатом веке. Видите ли…
– Вижу, – тряхнул человечек темной, чуть рыжеватой, аккуратно подстриженной бородкой. – Я вижу многое. Мы только что выбрались из России. И видели такое…
Спутник говорившего, несколько более внушительный, хотя и безбородый, утвердительно и сумрачно кивнул. В беседу с русскими гостями включился товарищ редактора.
– Мы нисколько не сомневаемся в трагичности происходящего на вашей родине, – заговорил он быстро, – и в той угрозе, что несет большевизм цивилизации. Но все же полагаю, вы выразились фигурально?
Маленький мужчина посмотрел на польских собеседников с почти нескрываемой жалостью. Товарищ редактора своею повадкой напомнил ему полячков Достоевского – совершенно не тот героический тип, что взлелеял небольшой мужчина в своей истерзанной большевистским безумием душе.
– Фигурально выражаются другие, – произнес он холодно. – Если я и выражался фигурально, то в иных обстоятельствах. Теперь нам русским не до фигур. Вы поляки, наслаждаясь обретенною свободой, пребываете в эйфории. Тогда как мы в России, утратив даже видимость свободы, о былом прекраснодушии забыли. Когда становится нечем дышать, когда ваше достоинство каждодневно попирается, а физическое существование под угрозой…
– Но признайте, это слишком сильно, – покачал головою редактор, – называть десятки, быть может сотни тысяч соотечественников сынами дьявола. Даже если они погрязли в злодействах, даже если пошли за Лениным и Троцким, даже если…
К бледным щекам небольшого мужчины внезапно прихлынула кровь.
– Вам известно, что такое китайское мясо?
Поляки – в кабинете их было трое, редактор, его товарищ и третий, стоявший у окна, высокий, подтянутый, тщательно выбритый, русоволосый – молча дали понять, что о китайском мясе еще не слышали. Оба русских зловеще переглянулись. Маленький мужчина провел ладонью по бороде.
– В Петрограде бабы на базаре торгуют мясом неизвестного происхождения. В условиях организованного большевиками голода и… массовых расстрелов. Когда давно уже съедено всё. Вы понимаете?
– Не совсем, – признался редактор, покосившись на стоявшего у окна русоволосого. Тот, судя по кривой усмешке, догадался.
– Съедено всё, – прищурил глаза русский гость. – Если не съедено, разграблено китайскими и латышскими продовольственными бандами. Всё, подчистую. Тысячи русских людей голодают, убиты за неповиновение, сожжены в своих домах. И вдруг… появляются пирожки. С мясом. В то самое время, когда чекисты, в их числе китайцы, расстреливают… Невинных… Тысячами.
Стоявший у окна посмотрел на бородатого мужчину с некоторым… не то что презрением, но не вполне уважительно. Спутник бородатого ответил тяжким взглядом исподлобья.
Зловещую паузу прервал товарищ редактора.
– То есть китайским мясом называют… – начал он. И сразу же испуганно замолк.
Молчание нарушил стоявший у окна. Ему положительно недоставало такта. Недостаточно почтенный возраст? Житейская неопытность?
– Германцы сожрали бельгийских детей еще в четырнадцатом. Французы теперь подъедают немецких. Особенно стараются колониальные войска. Кстати, позавчера они растлили последнюю рейнско-мозельскую девственницу.
Спутник маленького человека резко встал.
– Милостивый государь, что вы намерены сказать?
Редактор обеспокоился.
– Дмитрий Владимирович… Господин Высоцкий…
– Я могу уйти, – равнодушно предложил русоволосый, названный Высоцким. – Беседа с эмигрантами в мои сегодняшние планы не входила.
От последних, безучастно произнесенных слов у русского, названного Дмитрием Владимировичем, перекосилось породистое лицо. Редактор с товарищем синхронно опустили глаза, сожалея, что пригласили сюда Высоцкого. Думали переубедить осточертевшего им варшавского скептика, дать ему услышать живой русский голос, только что оттуда – и чей…
– Это излишне, – тихо проговорил маленький мужчина, устремив глаза куда-то вдаль. – В свободной стране каждый волен высказывать собственное мнение. Мы не на большевицкой территории, господа. Если бы господин Высоцкий побывал в России…
– Я русский офицер. Пятый Сибирский корпус.
– Дмитрий Сергеевич имел в виду советскую Россию, – снисходительно пояснил спутник маленького мужчины, Дмитрий Владимирович.
* * *
В Вильно маленький мужчина приехал из Минска. С женою и верным многолетним другом.
Им не хотелось признаваться, но Минском они были сражены наповал. Потрясены, раздавлены. Горшая изнанка русской натуры вновь явила смертоносный и самоубийственный, бесчеловечный и губительный оскал. Искуситель проник и сюда, приготовляя окончательное свое пришествие.
В Бобруйске будущее казалось очевидным. Перебравшись через польско-большевицкий фронт, они, глазам не веря, смотрели на витрины магазинов, настоящих, подлинных, истинных магазинов, в которых можно было – покупать. Их потрясало и радовало всё – белые булки, колбасы, шоколад, чулки, надежная уверенная власть, твердой рукой умиротворенное население – после хамского кошмара зиновьевского Петрограда, непрестанных унижений, ежечасного липкого страха и невозможности повлиять на происходящее – невыносимой в первую очередь для него, ранее всех всё прозревшего и единственного, кто знал, что надо делать. Не ради белых булок бежал он из Петрограда.