Все это несказанно раздражало Бориса Владимировича. В своих беседах с Нефедовым он частенько срывался на крик, рассказывая про заседания кафедры истории некролога. Про других своих дипломников он старался не говорить: для него китч, стилизация превращались в засилье, ибо почти каждый второй диплом так или иначе затрагивал тему советских некрологов. Все чаще Борис Владимирович заговаривал про свой уход из школы, где он проработал почти 25 лет. Он говорил про давление обстоятельств, и для него это означало как внутрикафедральные споры, ставшие борьбой за новую догму, так и разногласия с руководством, почти не сулившие надежды на благополучный исход. Последний раз он заговорил об этом за три недели до защиты нефедовского диплома. Вскоре после этого по школе разнеслась весть, что Борис Владимирович уходит. Домой к нему ходили упрашивать его остаться и по возвращении объявили, что Борис Владимирович не согласился и вообще был очень резок. «Хватит, на них я поработал, — передавали его насмешливый тон. — А теперь, милостивые государи, позвольте мне поработать на себя.» Говорили, что он ушел в какой-то журнал. Безусловно, для журнала это было приобретение. Для школы же это была потеря. Даже новый научный руководитель Нефедова, человек, по отзывам, весьма нерасторопный и бездарный, упоминал об этом как о величайшей потере, какие только постигали школу.
Защита прошла как-то незаметно, обмыли ее как-то незаслуженно сумбурно, диплом выдали что-то совсем уж просто, про Бориса Владимировича забыли как-то напрочь, и вот во весь рост встала перед Нефедовым проблема поиска работы. Пришел июнь, и с ним пришли грозы, какие-то в этом году апокалиптические и такие страшные, что при первом же динамитном ударе грома хотелось перебежками домчаться до какого-нибудь укрытия и залечь. Гроза застигала Нефедова всегда по дороге к дому, и домой он приходил мокрый и мрачный, еще и потому, что шел обычно с очередного разговора в каком-нибудь отделе кадров, разговор был долгий, со вздохами, и со вздохами же ему под конец отказывали, приводя ту или иную причину. В окне в это время сгущалось, и, как бы ни старался Нефедов побыстрее нырнуть в метро и доехать до дома, гроза ловила его на полдороге, и, мокрый, мрачный, несолоно хлебавши, Нефедов являлся домой. А там и июнь прошел, и несколько раз ему звонили из журналов ни с чем, а потом звонить перестали, и грозы стали реже, и Нефедов реже стал ходить. Существование его постепенно приобретало классические черты холостяцкой, одинокой жизни, и он сам сознавал, как отстраняется, но ничего не мог поделать. Мимо текла странная вещь по имени жизнь. Он никогда не понимал, что это такое, а тут совсем перестал понимать и совсем перестал бы, замкнулся, да и неизвестно, к чему бы все это, наконец, привело, если бы вдруг в один из очень душных, наэлектризованных вечеров к нему не явилась Настя.
Он встретил ее растерянно: с тех пор, как год назад, сославшись на какой-то вздорный, по его мнению, повод, она ушла от него, он начал забывать про нее, ее привычки, манеру одеваться, ее запах, в общем, про все то, что, казалось, врезалось в память навсегда. С порога она привела совершенно такой же вздорный на его взгляд повод, почему она вдруг решила вернуться, и стала ждать, что он скажет. Он сказал, что милости просим, хорошо, что надумала. Прибавил: «Я очень тебя ждал», — решив, что маленькая ложь делу не повредит. Она с облегчением и весело рассмеялась и прошла в дом. Он надеялся, что она останется на ночь, и так оно и случилось.
Его дом сразу заполнился. Заполнился смехом: она смеялась. Заполнился дымом: она курила. Она много чего боялась — темноты, например, а он до странности ничего не боялся и не давал ей заполнить дом ее многочисленными боязнями. Появилось чем заняться, и Нефедов с огромным удовольствием занимался ею. А она не давала ничем заняться ему. В тот момент как раз появилась одна идея, он бросился ее воплощать, а Настя не давала: занимала его всяким, много читала стихов, — она их много знала наизусть. Однажды, застав его за писанием, она заглянула ему через плечо.
«Что это?» — услышал он сзади ее недоуменный голос. Не оборачиваясь, он сказал:
«Некролог. Мне нужно устроиться на работу.»
Она снова заглянула через его плечо, немного прочитала.
«Ты себя приукрасил, — сказала она затем. — Примерный семьянин… Ты никогда им не был.»
«Таковы условности жанра,» — ответил Нефедов, дописывая и прочитывая написанное.
«Это приукрашивать — условности жанра?»
«Там их много. Напиши я про себя правду — кто мной заинтересуется?»
«Все равно, ты ненормальный, — сказал ее голос сзади. — Ты эгоист. Какого черта я к тебе вернулась, к такому ненормальному?».
«Затем и вернулась», — сказал Нефедов, вставая.
Наутро он отнес некролог в редакцию толстого еженедельника «Некрополь». По дороге он вновь прочитывал и перечитывал заметку то так, то этак. Некролог был написан по всем правилам, там было учтено все, что нужно. В редакции его листик приняли и тут же пустили в производство, сказав, что его заметка появится в ближайшем же номере. В ближайшем номере заметка не появилась, и пришлось ждать еще неделю. Настя, надо отдать ей должное, терпеливо ждала вместе с ним, иногда подшучивала, иногда грустила, на него глядя, но эгоистом больше не называла. И вот номер вышел.
Первый звонок раздался тотчас, как он вернулся от газетного киоска, неся с собой долгожданный свежий номер.
«Так я и знала, — сказал в трубке резкий голос матери. — Все балуешься, Бога не боишься.»
В ее голосе слышалось облегчение, чему он про себя порадовался. Они давно не жили вместе и виделись редко.
«А я знал, что ты позвонишь, — сказал он. — Повод-то какой!»
«Дело это не шутейное, учти, — прервала она. — С вещами такими заигрывать не следует.»
«У меня работа такая.»
«Работу эту ты сам себе придумал. Но и тут врешь. Пишешь вон — семьянин, дескать, примерный. А с Настеной своей даже не расписался, в грехе живешь.»
Вечно она называла Настю Настеной.
«Условности жанра», — сказал он и даже сам испугался.
«Тьфу! — незамедлительно послышалось в трубке. — Дурак ты, Андрюшка. Разве таким способом, враньем-то, работу отыщешь? Расписал себя всего, точно это маршал какой помер!.. Мне теперь соседям в глаза неловко смотреть! Люди-то все видят.»
«Я делаю все, что могу», — ответил он сухо.
«Вот-вот, — насмешливо произнесла она. — А получается все одно. Получается — что живой ты, что неживой, — проку от тебя никакого. Ни помощи, ни слова доброго. А теперь вот ты взаправду помер. Ну что ж, ничего мне не остается: оплачу, как водится, и платок черный надену, чтоб видели люди, как я по сыну своему знаменитому да известному горюю.»
Она отключилась. Нефедов с минуту посидел с трубкой в руках, прислушиваясь к тону доносящихся оттуда гудков. Гудки были какие-то похоронные. Он повесил трубку.
«Это еще что, — сказала Настя, когда он рассказал ей о разговоре с матерью. — Вот-вот начнут звонить твои друзья. Я тебя предупреждала», — прибавила она, заметив его взгляд.
«Без этого не обойдешься, — хмуро ответил Нефедов. — Производственные издержки.»
Она удивленно посмотрела на него.
«Странные у тебя выражения. „Условности жанра“. „Производственные издержки“. Клише какие-то. У тебя что, нормальных слов нет?»
«Да что вы все ко мне привязались! — взорвался он. — То мать, то ты. И так жизни нет, а тут вы еще!» — и он, прихватив телефон, ушел к себе в кабинет.
В этот день никто не звонил. К вечеру он вышел из своего заточения и обнаружил на кухонном столе записку от Насти: «Ушла в бар. Вернусь поздно ночью, скорее всего пьяная. Ключ захватила, на цепочку не закрывайся. Твоя соломенная вдова.»
Эта записка вызвала в нем чувство горчайшей досады. Она не должна была так писать, так бить его. И без этого он чувствовал, как с каждым кем-то прочитанным словом его некролога растекается его бренный состав, его оболочка, как он физически истаивает, и остается только память, та самая ненавидимая светлая память о нем в разных чьих-то сердцах. Права она была, это самое неприятное. Не звонки, а самые их мысли, хоронящие его заживо. Стремясь преодолеть это дружное и согласное отпевание его, Нефедов поджарил себе большую яичницу и со вкусом ее съел, выпив перед этим водки, — так ему казалось жизненнее. Уверенности в будущем прибавилось. Он немного посмотрел телевизор и, не став дожидаться Насти, лег спать. Сквозь сон он слышал, как она вернулась, как принимала душ, как тихонько скользнула в постель. По тому, как она передвигалась по темной комнате, почти не задевая предметов, как ловко обходила опасные места скрипящих и ноющих половиц, по запаху от нее он понял, что она почти не пила, ну, пиво, может, тоньше только гаишник учует. Он успокоился и крепко заснул.