Мнихов умел делать все сразу — рассказывать очередную сплетню, отправлять кому-то текстовое сообщение по мобильному и с невероятной быстротой поглощать кушанья, подаваемые лично хозяином. Мнихова, захаживающего сюда чуть ли не каждый день, тут уважали. Быстров даже подсел к ним и лично выпил рюмку за здоровье достоуважаемого Михаила Глебовича.
— Любят тебя здесь, — заметил Гераскин.
— А чего меня не любить? — осведомился Мнихов с набитым ртом. — Я, в отличие от некоторых, человек живой, общительный, простой. Будь проще, и народ к тебе потянется.
— Куда уж проще, — сказал Гераскин.
— Но-но! — погрозил ему пальцем Мнихов. — Не к лицу тебе эти намеки. Помни, что ты ведущий актер одного из лучших столичных театров.
— Но не заслуженный же.
— Зато народный… Так что ты там говорил о сценарии?
— Вот-вот закончу.
— Да? И что намерен дальше делать?
— Я пока об этом не думал, — признался Гераскин.
— В этом ты весь, — сказал Мнихов, осуждающе качая головой. — Сценарий — это что? Это продукт. Надо его продавать. А ты даже не знаешь, какие на базаре цены.
— Ну, я же не огородник, не морковку же ращу. И потом, ты есть, ты всегда знаешь, какие цены на базаре.
— Эх, эх, — вздыхал Мнихов, наливая им еще по рюмке. — Что мне с тобой делать?.. О ком хоть сценарий? Ты мне говорил, но я опять забыл.
— О Паскале.
— Паскаль, Паскаль… это который килопаскаль, мегапаскаль?
— Ну, в том числе.
— Скучный фильм про физиков?
— Он философ был.
— Философ еще куда ни шло. Хотя тоже скучно.
— Ты же в начале говорил, что интересно!
— Ну, мало ли что я говорю… А кому ты его отдать хочешь?
— Я его, Миша, сам хочу снимать. Я уже тебе говорил.
— Ну не помню я, не помню! Я занятой человек, у меня, может, замыслы роятся в голове, идеи!..
— Да у тебя только бабки на уме.
— Но-но! — опять погрозил ему Мнихов пальцем и тут же расплылся в улыбке. — Ну угодил, угодил. Лучший комплимент продюсеру. Так значит, сам? А деньги где возьмешь? Или я опять доставай?
— Как это опять? Я еще фильмов не снимал.
— Ох, дебют к тому же… Угробишь ты меня!
Гераскин с улыбкой смотрел на то, как Мнихов сетует, качает головой и как не забывает при этом опрокинуть рюмочку и подцепить на вилку грибок.
— Слушай, — вдруг закричал тот, — у тебя же завтра премьера! А ты молчишь! И вообще, ты чего такой пришибленный?
— Да что-то не по себе, — ответил неохотно Гераскин, машинально притрагиваясь к груди.
— Тебе что, нехорошо? — встревожился Мнихов. — А то я смотрю — не ешь, водки не пьешь.
— Да нет, все нормально, — отмахнулся Гераскин. — Просто волнуюсь немного перед спектаклем.
— Ты мне зубы не заговаривай, — сказал Мнихов. — У кого давление повышается после каждого спектакля? Ты только шепни — я тебе такого врача притащу, вся столица у него лечится.
— Он, верно, занятой человек? Совсем как ты?
Мнихов вздохнул.
— Несерьезный ты человек, Андрей. Вечно комедию ломаешь. Ты мне-то скажи…
— А чего говорить? Ну, комедию ломаю, так у нас, комедиантов, заведено.
— Я тебе одно скажу, — перебил его Мнихов, лицо его было серьезно. — Если комедию долго ломать, она обязательно сломается. Понял?
Гераскин смотрел на него.
— Вижу, что понял, — сказал довольный Мнихов и поднял рюмку. — Ну, за твое здоровье!
Премьера собрала полный зал: сидели на лестницах, на принесенных стульях. Штеллер давно носился с планами расширить помещение, но вопрос так и не продвинулся. А тем временем каждая премьера собирала столько народа, что зал просто не мог всех вместить. Приходилось извиняться — но и испытывать тайную радость. Каждая их постановка превращалась в событие.
Гераскин был доволен подбором актеров для спектакля. Шута Фолиаля играл Михаил Дмитриевич Божницын, один из самых опытных актеров театра, пользующийся непререкаемым авторитетом в театральных кругах. Штеллер в нем души не чаял — и не напрасно, ибо такое комическое дарование нужно было еще поискать. Сейчас Михаил Николаевич, грузноватый, одетый в алый кафтан, в рыжем парике, сидел в своей гримуборной и, судя по вырывающимся из нее клубам дыма, сажал одну сигарету за одной, как всегда перед спектаклем.
Гераскин смотрел на себя в зеркало. Он уже не узнавал себя — так всегда случалось перед премьерой, когда его черты пропадали даже для него самого, и на него пялилось лицо его персонажа. Сейчас это был худой, мертвенно-бледный, больной Король в засаленных одеждах, безумец, гонимый страхом, когда-то изображенный Эль Греко. Гераскин словно со стороны смотрел на него и поражался, до чего портрет похож на него. Воистину ты был гений, художник, лишенный придворной ловкости.
Пора было на сцену. Сценарий снова встал в памяти, но всего на секунду. Гераскин поднялся и неверным шагом, весь трясясь, вживаясь таким образом в роль, проследовал на сцену. Она была едва освещена, виден был только трон, причудливый, как и было завещано драматургом. По ту сторону занавеса было молчание — там ждали, ждали, затаив дыхание. Занавес поднялся.
Король сидел, забившись в глубь трона, и отвратительно стонал, а за сценой протяжно и зловеще выли собаки. Невидимые псари пытались их утихомирить, щелкали бичами, но собаки продолжали выть, зловеще и тоскливо.
— Зарежьте собак, всех до единой! — завопил Король. — Довольно! Довольно! Это невыносимо! Утопите их, убейте собак с их предчувствиями! Пощады! Псы ночи! Фолиаль, повелитель скотов, вели, чтобы это кончилось!
— Фолиаль! Чтобы это кончилось! Куш! Молчать! — послышались голоса за сценой. Собаки смолкли.
— Мои собаки! — закричал Король. — Он убил моих собак, мою свору!.. Моих прекрасных собак!.. Фолиаль, собаки не любят Смерть. Какая великая справедливость, что Смерть может входить в дворцы короля.
Гераскин произнес это и продолжал далее по тексту, но одна мысль билась в голове — я оговорился, сказал «справедливость» вместо «несправедливости»… как я мог это сказать? Хорошо еще, если никто не заметил.
Вот вошел Монах, и Король встал перед ним на колени. Вот явился Фолиаль, прозвучали его слова:
— Собаки виновны лишь в том, что мрачно приветствовали Смерть, эту грабительницу…
Пьеса шла своим чередом, и, кажется, никто ничего не заметил.
Карташев сидел в пятом ряду и обмирал. Играли так хорошо, что не хотелось пропустить ни звука. А колорит, декорации, этот полумрак подземелья. Когда же Фолиаль засмеялся в первый раз, Карташева продрал озноб. Он страстно пожалел, что не взял с собой свою записную книжку. Но теперь было поздно, ни одна мысль не выдержит такого смеха.
А со сцены неслись слова:
— Обман?
— Комедия!..
— Шут, должен ли я смеяться?
Зрители словно приросли к своим креслам. Что они делают с ними, эти двое? Что за актеры! И пьеса продолжалась, страшная пьеса, мрачный фарс. Словно вечность продолжался он и закончился в один миг. Это почувствовал Гераскин, но не зрители.
Король крикнул, указывая на шута:
— Эй, Урос, палач! После фарса — трагедия…
И вдруг увидел в пятом ряду знакомое лицо. Он не мог отвести от него глаз. Так то не Паскаль был…
— Мой шут, мой бедный шут! — воскликнул он, чувствуя боль в левой половине груди.
— Во имя неба, идемте!.. — произнес Монах.
— Да, у меня горе, отец мой, горе… — бросил он ответную реплику, не понимая, что говорит, и разразился смехом. Сценарий дописан, возникла в мозгу мысль. Жалеть не о чем. Пора на полку.
Только сейчас в углу он заметил фигуру. Посторонние на сцене, куда смотрит Штеллер?
Одетая в черное, она приблизилась к нему.
Сломал, безнадежно подумал Гераскин, пытаясь отдышаться, разорвать стеснившую грудь тяжесть. Только сейчас захотелось жить, захотелось написать другой сценарий, он уже знал, о чем.
Но она уже приблизилась, встала рядом, он видел, как ласково она ему кивает. Она была совсем не похожа на то, что описывают, он даже где-то видел ее. Боль внезапно отпустила. Боже, как хорошо! Она заметила это, подошла вплотную.