— Здравствуйте, мадам Хак!
— Ну заходите же, повесы вы этакие, и ведь как только догадались, что я пеку оладьи!
Ребята, которых действительно привлек к ее окну вкусный запах, подмигнули друг другу и зашли к Альбертине, чтоб сразу пристроиться к столу и лежавшим на тарелках оладьям, благоухавшим апельсиновым сиропом. В знак благодарности им пришлось выслушать откровения Альбертины, рассказавшей о пресловутых путешествиях своей дочки, а также о тех временах, когда она была «не такой, как сейчас», и разные зажиточные господа просили ее руки: «Но я была такой дурой, что отказывала, а если бы согласилась, была бы нынче богатой!» Потом она заговорила о людях, которые ей завидуют: «Знаете, всем трудно нравиться, ведь я не луидор!» В заключение она сообщила детям секреты, которые ей поведал в переписке один индийский спирит, после чего стала гадать на картах.
Альбертина полностью ушла в это занятие, как вдруг какой-то бродяга постучал в окно:
— Дайте мне чего-нибудь, хозяйка, я голоден!
— Скорее хочешь выпить, а?
И все же она сунула ему монетку, а дети так и прыснули со смеху, глядя на рожу этого прохвоста, похожего на Кренкебиля, который уверял свою благодетельницу: «Боженька воздаст вам сторицей!»
Альбертина закрыла оконные створки, но все равно в комнату доносились с улицы голоса женщин, возвращающихся с рынка, — они жаловались на дороговизну или рассказывали друг другу, чем сегодня занимались: «Ну, будильник мой отзвонил, и — черт побери! — подумала я, — все мы скоро помрем, — и заснула еще на четверть часа. Потом стала мыться. Надо было еще и белье замочить. Ну, затем пол протерла. И…» — «Вечно всюду пылища, денег всегда не хватает, сплошное кругом злопыхательство, никакой тебе благодарности и приветливости. Как ни выбивайся из сил, все равно без толку»… Следовал общий вздох. Он относился к наиболее пострадавшей. Они будто состязались в жалобах. Собеседницы шли дальше и все говорили, говорили, голоса их слышались глуше, пока не превратились в какое-то неясное куриное кудахтанье.
Лулу сидел, облокотившись о стол, и терпеливо слушал объяснения Альбертины, раскладывавшей пасьянс, а Оливье созерцал фарфоровую подставку с декоративным яйцом. Мысли его забрели далеко. Вот он сидит около мамы за овальным столом. Виржини готовит гренки — мажет хлеб свежим маслом, потом режет его тонкими ломтиками. В красной кастрюльке кипит вода и пляшут яйца, а Виржини быстро шевелит губами, отсчитывая сто восемьдесят секунд…
Немного позже, уже на улице, когда Оливье прощался с Лулу, он с беспокойством сказал другу:
— А вот Даниэль исчез!
— Паук? Правда? Может, он уехал?
— Нет, — отвечал Оливье, — тут что-то другое.
— Может, он умер? — предположил Лулу. — Ну ладно, мне пора. Привет, Олив!
Оливье, проводив друга, пошел посредине улицы, старательно выворачивая ноги и стремясь ступать между торцами. Он уже многих спрашивал про Паука. Альбертина ответила:
— Ну, знаешь, так всегда бывает с людьми: одни уходят, другие приходят…
Мальчик подумал, что Бугра мог бы сообщить ему больше, но старик почесал бороду и ответил так, словно Паук принадлежал какому-то далекому прошлому:
— Ах, он… Тот человек? Все несчастья мира обрушились на его тело!
Все несчастья мира!
Так как на улице было пусто, а Жан вернется домой нескоро, ребенок решил направиться к Люсьену. Радиолюбитель слушал музыку и отстукивал ритм отверткой.
— Послушай-ка… — сказал Люсьен.
Но так как он медлил, не находя сразу слов, жена его подсказала, что играют «Волшебную флейту». Женщина вытирала одновременно по две тарелки, стараясь работать бесшумно. Они послушали вместе, и Люсьен попытался четко сказать: «Это театр Ла Скала в Милане!», но застрял на слове «Скала», покраснел от усилия и с досадой щелкнул пальцами. Послышался стук в стену из соседней квартиры.
— Сделай потише! — попросила его жена усталым голосом.
Люсьен выключил музыку, выпил стакан воды и начал беседовать с Оливье почти без заикания, голосом тонким и робким, но с приятными модуляциями. Он любил говорить о будущем и верил, что оно будет счастливым, невзирая на болезнь жены, на кризис, на слухи о предстоящей войне. Он не сомневался, что сбудутся все его радужные мечты и начнется жизнь среди цветущих садов, зеленых полей, в светлых домах, окруженных спортивными площадками и театральными залами, совсем как в набросках архитекторов, — жизнь, обещающая людям нескончаемые удовольствия: игры, смех, музыку. Люсьен добавил:
— Я-то этого не увижу, а вот ты — возможно.
— В двухтысячном году? — спросил Оливье.
— О нет! Много раньше.
Но сухой кашель жены заставил его поникнуть. Он вздохнул, посмотрел на малыша и снова включил радио, приглушив звук. Люсьен принадлежал к тем редким в квартале людям, которые любили то, что называют «серьезной музыкой». Оливье чувствовал себя хорошо в этом доме не только потому, что ему было с Люсьеном легко и просто, но также и потому, что звучащая здесь музыка и песни, слов которых он часто не понимал, все же помогали ему приблизиться к странному, неведомому миру, казавшемуся мальчику далеким и недоступным.
— Вот что! — сказал Оливье, как только мог равнодушно. — А Паук? Он что, уехал отсюда?
— П-по-хож-же, — ответил Люсьен.
— Так для него лучше, — добавила мадам Люсьен, и лоб у нее покрылся холодной испариной.
Оливье заявил, что ему уже пора, но все-таки чуть задержался, прислушиваясь к музыке. Он подумал перед уходом, что надо бы сказать какую-нибудь любезность несчастной чахоточной женщине. Но слов не нашел и просто поцеловал ее в худую щеку с ярким лихорадочным румянцем. Люсьену он протянул руку и степенно поблагодарил его, а тот проводил мальчика до самой улицы, по-приятельски похлопывая по спине.
*
Значит, на улице люди могли исчезнуть и никто об этом не беспокоился. Оливье подумал о маме. О ней уже почти не говорили, как будто никогда тут не существовало ни ее галантерейной лавочки, ни ежедневных бесед с ней, ни взаимных услуг, ни дружбы. Ребенок сжал кулаки и почувствовал, что у него задрожал подбородок.
Разве он, Оливье, не был единственным другом калеки? Мальчик раздумывал о Пауке, словно считал себя ответственным за его судьбу. Он решил заглянуть в тот дом на улице Башле, куда, как он не раз видел, входил Паук, боком протискивая свое изуродованное тело в узкую дверь.
Мальчишка, которого все называли Пладнером, по пути толкнул Оливье, но, к великому удивлению задиры, тот встал в оборонительную позицию и крикнул:
— А ну подойди-ка, я жду.
Пладнер нахально взглянул на Оливье, но отступил. Тогда Оливье двинулся на него, поигрывая плечами, как настоящий боксер:
— Ближе, ближе, жалкая ты душонка!
— Некогда мне, — ответил Пладнер, — я тобой попозже займусь.