Упершись лбом в ставни, свесив руки, Оливье стоял неподвижно, как кукла, и предавался мечтам. Перед ним его мама Виржини в широкой юбке и вышитой кофточке расхаживала по комнате. Она причесывалась, что-то напевая, втыкала шпильки в свой большой светлый шиньон. Ребенок смотрел на нее с восхищением, и ему хотелось смеяться и плакать одновременно, он весь дрожал от счастья и страха, его бросало то в холод, то в жар. Виржини повернулась к окну и внезапно застыла, как это бывает в кино, когда картина прерывается вдруг на каком-то кадре. Оливье искал ее взгляд, хотел различить черты ее лица, но видел лишь светлый овал. Потом игра света вызвала перед ним другой женский облик, глаза, нос, рот, но это были совсем не те, такие знакомые ему черты. Он трепетал от волнения и отчаяния: нет, он видел уже не маму, а какую-то другую женщину, чем-то напоминавшую и Принцессу и Элоди. Мальчик закрыл глаза, снова открыл их и больше ничего не увидел: призраки растаяли.
Именно тогда он почувствовал, что на его плечи мягко легли чьи-то руки. Он как бы вынырнул на поверхность душивших его серых свинцовых вод и обернулся. Оливье узнал мадам Кап-Мюллер, жену фрезеровщика по металлу, узнал ее толстую светлую косу, спускающуюся вдоль спины и чем-то роднившую ее с Гретхен.
— Что ты здесь делаешь, Оливье? Маленький мой, несчастный малыш, крошка моя, пойдем отсюда…
Она прижала его к себе и повела, как ведут выздоравливающего после тяжелой болезни, по узкому дворику, где он когда-то учился ходить. Здесь все ему было знакомо, любой закоулочек, каждый камушек, каждая выбоина и даже веревка для белья, и все предметы, какие здесь только были. Слева Оливье опять увидел стенку с постоянно запертой дверью, которая его всегда интриговала. Он положил на нее руку и спросил:
— А если дверь открыть, куда попадешь?
— В другой дворик, конечно…
Оливье ахнул от удивления, как будто это было так странно. Они остановились около горшков с цветами, и женщина перечислила ему их названия: папоротник, кактус, плющ, самшит, аспарагус… но она не все знала. Затем подтолкнула мальчика к подъезду и заставила вернуться к действительности:
— Пойдем со мной. Я забыла купить сахар…
На улице Оливье показалось, что он находится совсем в другом мире. Как будто он вернулся из очень дальнего странствия. Что-то еще угнетало его, теснило грудь, причиняло душевную боль. Что — он не знал. И тогда он вытащил свой носовой платок, дважды высморкался, просто так, без всякого смысла, чтоб каким-то движением отогнать томящее его чувство.
*
Иной раз было достаточно немного музыки, чтобы полностью изменился характер улицы. Облик ее зависел от звуков негритянского джаза, от веселой оперетты или переливов аккордеона. Бывало, что улица казалась наивной и поэтической благодаря старомодному виду продавца козьего сыра, который заходил сюда раз в неделю, по вторникам, и стоял на перекрестке улиц Николе и Башле. Он посвистывал в свою целлулоидную дудочку, напоминающую флейту Пана, и дети первыми подбегали к нему, приходя в восторг от трех коз (их звали Бикет, Кабрет и Бланшет), рога которых они ощупывали робким жестом маленьких горожан.
Переливы этого деревенского музыкального инструмента слышались еще издалека, и хотя мелодия казалась однообразной, было в ней что-то игривое, легкомысленное, а иной раз звучала и одинокая грустная нота. Женщины покупали круглые сыры с синей коркой и надписью Чистый козий сыр, которые продавец вынимал из сильно пахнущей плетеной корзины, устланной листьями и влажной травой. От всего этого так и веяло деревенским захолустьем. Порой у этого же торговца можно было купить и кружечку молока, которое он надаивал тут же, у вас на глазах. Когда покупателей было мало, торговец отправлялся дальше, и следом за ним долго бежали детишки, выкрикивая: бе-е, бе-е-е… — в надежде услышать ответ от коз.
Улица имела свой животный мир — собак, в большинстве дворняжек; кошек, мурлыкающих на подоконниках; золотых рыбок в стеклянных сосудах; канареек в клетках, где стояли кормушки с измельченной косточкой каракатицы и травой-звездчаткой; голубей, воробьев, серых бархатистых летучих мышей, в которых дети целились из рогаток; ослов, везущих тележки, принадлежащие тряпичникам; першеронов, развозящих товары в повозках; крыс, наводнявших погреба и настолько дерзких, что даже днем вылезали на улицу, — не говоря уж о том зверье, что разводил папаша Бугра, разделяя с животными свой хлеб насущный.
В праздничные дни на улицу заходили бродячие музыканты с обезьянкой или медведем, плясавшими под звуки гармоники, пока местные псы тявкали на них, держась на почтительном расстоянии. Летом, когда в квартирах открыты окна, можно было услышать попугая, принадлежавшего мадам Папа, который выкрикивал: «А ты газ закрыла? Закрыла газ? А воду? А воду?..» В палисадниках еще ползали в те времена черепахи, на степах водились улитки, кое-где под камушком сидела жаба. В праздник Жирного Быка, традиция которого уже угасала, на террасе «Кафе артистов» всем представляли лауреата: великолепное животное с рогами, украшенными венком из цветов, и с висящей на шее зеленой табличкой с позолоченной надписью, указывающей фамилию мясника, который его приобрел, и во всем этом было нечто от языческих античных празднеств.
Кроме уличного зверья, существовало еще и другое, оно тоже волновало воображение и было очень привлекательно для Оливье, как и для остальных детей (взрослые не обращали на него никакого внимания). К этой особой фауне можно было отнести волчонка с эмблемы на берете скаута; белого льва с пачки крахмала фирмы Реми; черного льва с ваксы для обуви; крокодила с фирменного знака мужских рубашек Лакоста; курочку с пакета куриного супового набора, изображенную над дымящимся котелком; пингвина Альфреда рядом с Зигом и Пюсом; Микки-Мауса с его второстепенными коллегами; Кота Феликса; старого Жедеона — утку художника Рабье; только что появившегося на свет слоненка Бабара; маленьких лошадок из какой-то игры; героев басен Лафонтена и Флориана; жирафа, которого приходилось складывать из отдельных кусков, нарисованных на разных гранях пяти кубиков; петуха из кинохроники «Пате журнал»; австралийского киви с ярлычков сапожной мази; гуся с обертки печеночного паштета; пчелу или орла с бланков страховки и даже ту «лягушку», в которую они играли на школьной площадке…
Оливье заметил издалека берет (какой носят обычно баски) на голове продавца сыров, высокого тощего парня с резкими чертами лица, ну точь-в-точь актер Пьер-Ришар Вильм! Мальчик подошел ближе, так как ему хотелось услышать флейту и он надеялся, что торговец сырами сыграет до своего ухода какую-нибудь мелодию. Оливье терпеливо ждал, поглаживая жесткую козью шерсть. У коз были нежные глаза, и они напоминали грустных старых дев в дождливый день. Но городской пастух ушел, даже не поднеся к губам своей сельской дудочки.