Восхищенный Оливье приблизился к молодым людям, игравшим в «подъемный кран». Гипноз игры, тревожное ожидание придавали взглядам людей значительность, сосредоточенность. Металлическое приспособление — стрела с грейфером, — заключенное в стеклянную клетку, не так уж часто подцепляло какой-нибудь предмет, но зажигалки, портсигары, расчески и всякий ювелирный хлам были разложены на горках цветных дешевых конфет; каждым поворотом подъемной стрелы игрок руководил с помощью кнопки, а хромированные челюсти грейфера схватывали один-два из этих съедобных камушков и относили их в подъемник. Потом следовало опрокинуть приемный ящичек, чтобы высыпать их, что делали обычно дети. Вот и Оливье, простояв здесь две партии, набрал полные горсти этих безвкусных сластей.
Однако вскоре его присутствие заметили.
Черноволосый официант с тонкими усиками шлепнул мальчика по ногам полотенцем и приказал:
— Убирайся, цыпка!
На улице Оливье заколебался. Возвращаться домой было рано. Он мог бы пойти в направлении бульвара Орнано, спустившись по той части улицы Лаба, что смыкается с бульваром Барбес, к церкви Ла Шанель и через улицу Клиньянкур выйти к бульвару Рошешуар. В этом случае он проследует оживленными и ярко освещенными бульварами, мимо «караван-сараев», именуемых Пигаль, Бланш, Клиши, пробежится по прекрасной улице Коленкур и вернется к месту отправления. Но ребенок отбросил все эти маршруты — они бы вернули его в толпу. Он остановился немного подумать и оперся спиной о железную решетку, ограждавшую каштановое дерево напротив «Кафе артистов». Тут было гораздо тише, чем в кафе «Ориенталь». На террасе располагались целыми семействами, сидели какие-то толстяки, игравшие в карты, — в манилью, в жаке, в занзи, — прихлебывая пиво из пузатых кружек с массивными ручками.
Почему же вдруг, едва он ощутил человеческое тепло, исходящее от этих людей, в нем задрожала, издав стон, какая-то больная струна? Одержимый тоской, Оливье подумал, что, оставшись без матери, к тому же и без сестры, он так и будет бродить в потемках из вечера в вечер, в бесплодных поисках чего-то неясного, лишь еле-еле отогреваясь у чужих очагов, как около уличных жаровен зимой, — ведь его-то очаг погас навсегда.
Что с собой делать, он не знал. Ребенок понял с тоской, что слишком много дорог, слишком много улиц расстилается перед ним, и какую из них он по собственной прихоти выберет, не имеет значения. Он представил себе еще более мрачную тьму, чем та, что окутывала его в клетушке под лестницей на улице Беккерель. Он уже не может туда проникнуть — вечером подъезд запирается. Мальчик побежал по ближайшей от него улице Ламбер. Легкий сухой ветерок щелкал флагом над дверью комиссариата полиции. Оливье добрался до лестницы Беккерель, вскарабкался по ступеням, пытаясь отвлечься от своих дум. По пути он увидел дом с чуланчиком, затем бюро по сбору прямых обложений, куда Виржини ходила платить налоги, и, наконец, отель Беккерель, где была вертикальная световая вывеска. Дойдя до вершины холма, Оливье повернулся, чтоб взглянуть на Париж.
Казалось, город мурлычет, как огромная кошка. Столько тайн хранил в себе Париж, что ребенок, хотя и предугадывал это воображением, был потрясен. Он почувствовал себя одновременно и жалким и сильным, как будто сам был владыкой всей этой ночной жизни, но не мог проявить над ней свою власть. На мгновение его неудержимо потянуло скользнуть по перилам вниз и катиться, катиться, пока от него ничего не останется. Он крепко обхватил себя руками, чтоб не поддаться этому желанию, и вдруг тронул пальцами траурную повязку на свитере. Оливье рванул ее так, что почти отпорол. Тогда он вновь побежал по улице, чтоб хоть как-то отвязаться от неотступных мыслей.
На улице Соль мальчик задержался у деревенского домика, некогда названного «Кроликом Жилля», а потом превратившегося в «Проворного кролика». Этот домик всем своим видом навевал сельские воспоминания, тем более, что, по словам Жана, на месте Монмартра была когда-то деревня. Перед дверью этого дома всегда сидел на скамейке старый человек с седой бородой. Виржини говорила сыну, что это Дед Мороз, и ребенок верил ей; жители улицы Соль относились к старику с почтением и звали его Большой Фреде.
Теперь Оливье проходил по полутемным, плохо мощенным улицам, потом вступил на пыльный ковер широко распростершихся пустырей. Все они имели прозвища, которые были известны только ребятам: Глиняный, Трубный, Пустырь Одинокой Дамы, Пустырь Подземных Ходов, Кладбищенский. Эти места являли собой последние девственные земли столицы, но и здесь уже всюду торчали таблички: «Участок для новостроек», и постепенно пустыри исчезали, а на их месте росли здания. Там, где земли еще пустовали, бродяги раскидывали свои лагеря, парочки обнимались в оврагах, цыганки обделывали выгодные делишки, и даже ходили слухи, что здесь собираются всякие жулики. Иной раз по ночам приходили сюда потихоньку и жители соседних улиц — выбросить развалившуюся плиту, продавленный матрас, строительный мусор, чтобы сэкономить на чаевых, которые приходилось давать мусорщикам за то, что они увозили всякий старый хлам.
Улицы, названия которых еще не стали пока знаменитыми, бугристые, неприметные, были похожи на те, что обычно гнездятся вокруг больших соборов: улица святого Винцента, улица Абревуар, улица Жирардон, улица святого Элютерия, и на каждом их повороте, над каждым домишком виднелась белесая грузная масса собора с круглыми куполами. Оливье обегал весь этот лабиринт. Смятение, беспокойство, любопытство заполняли его, но он еще не знал, что будет жертвой этих чувств очень долго. Когда запоздалый прохожий, или парочка полуночников, или какой-нибудь редкий турист, взобравшийся на эту верхотуру, встречались ему на пути, Оливье, чтоб придать себе бодрости, начинал насвистывать песенку «Эти морские волки» или же прислонялся спиной к ближайшим воротам, засовывал руки в карманы, принимая безмятежный вид, будто вышел просто подышать свежим воздухом у себя перед домом. Пробегали собаки, поспешно нюхая землю, будто они кого-то выслеживали, но ничего не могли найти.
В центре уличной путаницы, точно деревушка с освещенными домиками посреди пустынной равнины, вдруг появлялась площадь Тертр с красноватыми огнями своих кабаре, откуда по временам вырывался возбужденный гул, звуки аккордеона, пение, выкрики, смех, иногда чья-то речь, из которой ребенок на ходу улавливал несколько слов, и то с робостью приближался, то отступал, чтобы тотчас вернуться опять, нырял в один проулок, потом в другой и всегда, как ночная бабочка, устремлялся назад, к этой влекущей его площади.
Надвигалась лиловая завеса ночи. Повеяло ветерком. На небе можно было пересчитать звезды. Опустели улицы. В темноте они выглядели необычно, напоминали средневековые. Можно было легко себе представить, что за стенами находятся старинные приюты, монастыри, темные палаты, пристанища сурового уединения… Оливье пристроился у одной стены, согнулся и сел под окном, скрестив ноги, укрывшись за грудой стульев и столиков из желтоватого металла, словно за крепостной стеной. Над его головой из-за ставен пробивался дымок сигарет — реальное воплощение людского гомона там, за окном. В этом гуле отчетливо слышались припевы песенок «Ни-ни — собачья шкура» и «В Менильмонтане» или же игривые куплеты — «Девушки из Камара» и «Господин кюре влюблен в пастушку», тут же подхватываемые хором. Потом кто-то рассказывал легкомысленные истории, ребенок их не понимал, зато там они вызывали сальные смешки и взрывы женского хохота, часто весьма пронзительного. Затем наступила тишина, и мужской голос начал читать стихи в манере Аристида Брюйана: