Я в западной части Центрального парка, восхитительный ясный день, светит солнце. Если повезет, мы с Хар-ланом поиграем в теннис сразу после того, как у него закончатся уроки. А это все пусть выйдет с потом и канет в прошлое. Харлан любит резкие удары, бэкхенды и фор-хенды, — будем играть по-дикарски, он так это называет, потому что мы срываем накопившееся зло на несчастных желтых мячиках. Бэкхенды и форхенды, через весь корт, и в тот миг, когда другой ну совсем этого не ждет, — прелестный, отрывистый, в линию, чтобы окончательно освободить тело от хмари.
В такой вот дивный, преждевременно летний день это будет восхитительно. Можно доехать до Девяносто третьей улицы на такси. Но лучше пройтись по солнышку. У входа в парк с Шестьдесят седьмой улицы я замечаю лоток с хот-догами. Вот чего мне хотелось: сосиску в тесте. Прошу еще кислой капусты, да побольше, и лукового соуса. «Ты пережил серьезное потрясение, побалуй себя», — говорит внутренний голос. Такова норма новой жизни. Нужно учиться в ней существовать. Миллионам людей причиняли боль до меня, миллионам причинят после. Нужно бы найти, кому можно выговориться, но — и эта мысль заставляет передернуться, потому что я не задавил ее в зародыше, — единственная, кто мог бы меня понять, — это та, на кого мне нужно пожаловаться. Я похож на тех людей, которые ищут утешения или, хуже того, совета у собственных мучителей.
Продавец сосисок смотрит на меня с вопросом: пить-то я что-нибудь буду?
Да, еще диетическую кока-колу, пожалуйста. С соломинкой, пожалуйста. Продавец глядит на небо, заговаривает о погоде. «Пляжная погода, — говорит он. — Пляжная погода, как в моей стране». Он, видимо, ждет, что я спрошу, что это за страна, но я уже и так догадался по тому, как он произносит согласные. Как это я понял? — спрашивает он. «По акценту», — отвечаю я. Я, что ли, умею распознавать акценты? Моя бывшая девушка была гречанкой. А откуда она? С Восемнадцатой улицы. А раньше? С Хиоса, говорю я. А я бывал в Хиосе? Нет, никогда, а он? Никогда, еще не хватало, фыркает он в надежде, что я поинтересуюсь почему, а я решаю этого не делать. Пока мы обменивались этими пустыми фразами, я успел доесть сосиску, даже не распробовав, а уж тем более не почувствовав вкуса. Заказываю еще одну. Так же сделать? Так же. Я тут последний год, говорит он, добавляя горчицы к булочке, которую и так уже расперло. Мне неинтересно, почему он собрался уезжать. Но, увидев, что он стоит передо мной тихо и молча, протягивая мне сосиску, я не выдерживаю и спрашиваю: почему? Жена заболела, говорит он. «Да, а что такое?» -спрашиваю я, полагая — ностальгия, депрессия, может, менопауза. Рак, отвечает он. «Она назад не хочет. Но я не смогу жить в Америке, если ее не станет». Я вытягиваю руку, дотрагиваюсь до его плеча. «Сложно», — говорю я, коверкая английское произношение и пытаясь вложить в него средиземноморское сострадание. «Еще как». Два румяных подростка, которые выглядят так, будто долго пыхтели на физкультуре, а потом быстренько натянули школьную форму, подходят к продавцу, приветствуют его по-гречески, просят сосиски. Похоже, они росли у него на глазах и он обучил их нескольким греческим словам. Приходит третий; я замечаю, что галстуки у всех троих распущены, все курят сигареты без фильтра. Подходящий момент, чтобы улизнуть. Я прощаюсь с продавцом. Он кивает с мрачным, унылым видом, будто бы говоря: «Молоды они еще, чтобы понимать в женах, болезнях и родине». Не знаю почему, но, пытаясь устроить в руках сосиску, портфель и банку кока-колы, я жалею, что не присел на скамейку и не сказал греку, что и меня ждет потеря. Он бы понял.
Все же, шагая к кортам, я осознаю, что не разделяю его отчаяния. Мысль о Мод и ее дружке, которые плывут в лифте на какой-то там этаж его высокого многоквартирного дома в центре, меня совсем не трогает. Я вижу, как они идут рядом по длинному коридору, оказываются у его двери, слегка смущенные, растерянные, благодарные за то, что толстый ковролин приглушает их шаги. Запонки, галстук, видение ее ног, сомкнувшихся на его обнаженной талии, меня не расстраивает. Я буду играть в теннис, они — в любовь. Кто из нас счастливее? Трудно сказать.
У входа в парк с Семьдесят второй улицы собрались велосипедисты, они ждут сигнала, чтобы двинуться в парк. У ворот на скамейках сидит много народу — кто-то катался на роликах и теперь их снимает, кто-то надевает. Тут же — привычные скейтборды. Большинство из тех, кто притулился на лавочках, не похожи на туристов, да и на студентов тоже. Здесь вообще кто-нибудь работает? Похоже, один грек.
Я думаю про этого бедолагу, которыцй весь день продает сосиски и уже размышляет о том дне, когда придется собирать вещи: что отдать, что запомнить, от чего отказаться, предметы, места, люди, целая жизнь. Мне, наверное, тоже пора разобрать свои пожитки. Меня это, похоже, не пугает. Меня больше смущала опасность того, что меня поймают за подглядыванием, чем страх того, что Мод будет счастлива с другим. Она казалась такой открытой, лучезарной, восторженной. Я очень давно не видел ее такой. Что-то во мне даже радовалось этому ее счастью — один локоть так беспечно лежит на тонкой планке, которая поддерживает большое зеркало у них за спинами, она прикасается к его волосам, точь-в-точь модель в рекламе браслетов «Мобуссен». Очень красивая. Почему же я не ревную?
Может, еще слишком рано — это еще не потрясение, даже не его начало? Или дело в том, что таким вещам не поколебать покой мироздания, если вы им этого не позволите, не подтолкнете, не станете их обсуждать, хотя бы даже с самим собой? Можно ли про такое не думать? Моя Мод мне изменяет, Мод ложится в постель с другим мужчиной, делает то, чего не должна, не может, не станет делать со мной, потому что он знает, как ее до этого довести, Мод на мне сверху, я смотрю на нее, а она закрывает глаза, и я вхожу в нее до упора, вот только это не я, а кто-то другой.
Я знаю, что скоро буду рыться в ящике у себя в спальне, где она держит кое-какие свои вещи. Я делал это с другими и готов сделать снова, хотя уже знаю, что движет мной исключительно принцип, а не эмоции или стремление что-то знать. Однако, может, я еще почувствую ревность, потому что ведь так положено.
* * *
Грек был прав. Приспел пляжный сезон, столбик термометра явно переполз двадцатиградусную отметку. Скоро будем планировать выезды на выходные. Эта мысль подбадривает, и, обрадованный обещанием лета, я снимаю пиджак и ослабляю галстук. Сразу вспоминаются школьные годы — отношение к форме смягчалось с первыми веяниями весны, когда полдни казались долгими, а мысли то и дело уносились к пляжам Сан-Джустиниано. Правда, помнил я и о том, что наступление купальной погоды всегда совпадало с приближением экзаменов и ненавистных итоговых оценок. Хочется позвонить ей и сказать: сегодня просто невероятно погожий день. А еще хочется сказать ей, что встреча у меня прошла хорошо, а теперь я направляюсь на корт. Но я одергиваю себя. Все изменилось, может измениться в тот момент, когда она услышит мой голос и вспомнит горячечный ритм наших дней и ночей. Нужно учиться держать рот на замке. Никаких намеков, никакого многозначительного подмигивания-подначива-ния, в смысле «Эй, это тебя я видел сегодня за ланчем?» Постарайся держать рот на замке. И не звони.
Внезапно я почувствовал, как нежность к ней нарастает. Что это — любовь или сострадание к человеку, который отчаянно тянется к романтике, вот как и я, и любой другой мечтают, чтобы жизнь наша озарилась романтическим светом?
Тяжелее всего будет смотреть, как она мне лжет, и, зная, что она лжет, помогать ей не попасться в мелкие ловушки, которые я мог непреднамеренно расставить, уводить ее от них в сторону, похваляясь одновременно и своим великодушием, и хитроумием. Ни за что нельзя дать ей понять, что я знаю.
Ведь мне будет невыносимо больно, если она станет морщиться всякий раз, как услышит слово «ланч». Никогда не упоминать «Ренцо и Лючию», выкинуть из головы все, что имеет хоть какое-то отношение к середине дня, Мэдисон-авеню, многоэтажным жилым домам или круизным лайнерам из голливудских фильмов для взрослых начала сороковых годов, где только что обретшие друг друга влюбленные выходят с роскошных танцплощадок, чтобы встретиться на мостике при свете звезд и посмотреть, как лунные блики мерцают на спокойной океанской глади. Я думаю о том, как Пол Хенрейд подносит к губам две сигареты и зажигает их одновременно — одну себе, одну — Бетт Дэвис.