— Так он тебе нравится?
— Ну, ничего так.
Я воспринимаю ее слова, обдумываю, поначалу не говорю ничего.
— А мне даже показалось, что что-то там есть.
— В смысле — между нами?
— Ну, не знаю, может быть.
— Вот это было бы уже смешно. Мне такое даже в голову не приходило, да и ему, уверяю тебя, тоже.
— А почему смешно?
— Почему? Ну, могу привести хоть сто причин.
— Приведи одну.
— Ты хочешь сказать, что не заметил?
Я смотрю на нее. Она — на меня. В голове пусто, но тут вдруг становится очевидным то, что мгновение назад было лишь смутной догадкой, или, может, уже стало твердой догадкой, только я даже себе не хотел в этом признаваться. Похоже, какая-то часть моей души противится тому, чтобы развеять сомнения относительно них так вот разом, хотя есть и другая часть, которая не хочет показывать, как быстро я осознал смысл намеков Мод.
— А, ты об этом, — говорю я, смягчая ее слова деланно-равнодушным удивлением.
— «А, ты об этом!» — поддразнивает она. — Серьезно не заметил?
Молчание.
— Мне просто показалось, что вас тянет друг к другу.
— Да я тебя умоляю! Ты поэтому весь вечер сидел таким букой?
— А я сидел букой?
— Еще как.
Она изображает мою надутую физиономию. Мы оба смеемся.
— Ты думаешь, он почему спросил, любим ли мы друг друга? — интересуется Мод.
— Почему? Слишком много выпил? Имел на тебя виды?
— Нет, счастье мое. На тебя.
Я пытаюсь изобразить озадаченность. Вижу, что не смог ее провести.
— Да ладно тебе, — говорю я.
— Ну, может, и ладно.
И тут я вдруг понимаю, что говорю одну вещь — не про Габи, не про мужчин вообще, а про себя. Правда, говорю, глядя в окно, где дождь тихо и робко падает на дорогу, которая ведет к путепроводу, который ведет к мосту, который ведет бог знает куда — туда, куда мне с этим теперь идти, хотя я уже и так иду туда с этим. Вот наконец мост, изогнувшийся над гаванью, лежащей в тени причалов, добрый верный крепкий мост, готовый понять и простить, он всегда знал, как всегда знал и я, что этим вечером мне хочется быть не на одном берегу реки и не на другом, но в пространстве между ними — как в разговоре про белые ночи в России речь шла не о закате или рассвете, о которых запел Габи, а о том неуловимом часе между сумерками и восходом солнца, по которому мы все тосковали на балконе в этот зыбкий вечер, который не был ни зимой, ни летом, ни даже весной.
Скоро мы окажемся на шоссе Франклина Рузвельта. Свернем на Пятьдесят девятую улицу, потом — к западной части Центрального парка, проедем мимо того места, где продавец-грек ставит каждый день свой лоток, а потом — Лэнем, Кенилворт, Бересфорд, Боливар, а дальше -Сент-Урбан и Эльдорадо, а потом — начало Конной тропы, а дальше — теннисный корт, где сегодня днем рядом со мной стоял Манфред, восхищаясь моим пушечным ударом, а в мыслях у меня было одно: я хочу уехать с тобой на остров, где растут лимоны, и выжимать на тебя их сок, пока запах не окутает твое дыхание, твое тело, не проникнет под кожу.
— Что, сражен наповал? — спрашивает она. Я не хочу врать.
— Некоторым образом.
— Некоторым образом, — повторяет она, добавив в голос чуток иронии, как будто сообразив, что, при всей непринужденности, слова эти сказаны не между делом.
Я опять смотрю в окно.
— И давно это так?
Я сейчас думаю про Манфреда, не про Габи, но это не имеет значения.
— Довольно давно, — отвечаю я. — А ты давно знаешь?
— Довольно давно.
Я слышу по голосу, что она улыбается. Не спрашиваю, как, когда, — или почему за все эти месяцы мы ни разу об этом не поговорили. Но ощущение у меня такое, будто это она вошла сегодня в ресторан и своими глазами увидела то, о чем, возможно, уже давно проведала, но, как и британцы во время войны, предпочитала молчать в интересах дела.
— А я все это время думала на Клэр, — говорит она.
Я качаю головой, имея в виду, что тут она не права совершенно.
Нас разделяет молчание. Похоже, мы понимаем почему. В конце концов я выдавливаю неубедительное, но благодарное: «Спасибо». Поворачиваюсь к ней, а она просто отвечает: «Не за что».
Вряд ли нужно добавлять что-то еще, но я знаю, что прямо сейчас, в такси, из нас двоих именно я, а не она пересек мост и ушел на другую сторону.
— Я тебя потеряю? — спрашивает она и умолкает, будто не зная, слушаю я или нет. — Потому что я не хочу тебя терять.
Я ничего не говорю. И не знаю, будет ли то, что я собираюсь сказать, правдой.
Манфред
Я ничего о тебе не знаю. Не знаю твоего полного имени, адреса, рода занятий. Но каждое утро я вижу тебя обнаженным. Вижу твой член, яички, ягодицы — все. Я знаю, как ты чистишь зубы, как сходятся и расходятся твои лопатки, когда ты бреешься, знаю, что, побрившись, ты быстро принимаешь душ и кожа твоя после этого сияет, знаю, как именно ты оборачиваешь полотенце вокруг бедер, и в краткий миг, которого я так жду каждое утро в теннисном павильоне, — как ты сбрасываешь полотенце на скамью и стоишь голышом после того, как вытерся. Даже если я не смотрю, мне нравится сознание того, что ты стоишь голым совсем близко, нравится мысль, что ты хочешь, чтобы я ощущал твою наготу, ты наверняка знаешь, что меня тянет к твоему обнаженному телу, что каждый вечер я убаюкиваю себя видением, что лежу в твоих объятиях, а ты — в моих. Я знаю, каким мылом ты пользуешься, сколько времени расчесываешь еще влажные волосы, как втираешь крем в локти, колени, бедра, между изящными пальцами ног — щедро, но рачительно расходуя содержимое тюбика, который держишь в своем шкафчике. Мне нравится смотреть, как ты разглядываешь себя в зеркале, тебя явно радует состояние предплечий, плеч, груди, шеи. Иногда ты, обнаженный, оказываешься рядом со мной перед длинным писсуаром и не сознаешь, что я изо всех сил стараюсь не подглядывать. Я и не подглядываю, не хочу подглядывать, не хочу, чтобы меня на этом поймали, не хочу, чтобы ты знал, что я изо всех сил стараюсь не подглядывать, не хочу, чтобы ты знал, как мне трудно не подглядывать, тем более что мне слышен звук твоей струи и на краткий миг — вот только смелости не хватает — очень хочется сунуть под нее босую ногу, чтобы ощутить тепло твоего тела.
Ты, понятное дело, никогда на меня не смотришь. Особенно на террасе, где ты сидишь и поглощаешь утреннюю порцию — половину протеинового батончика. Не смотришь ты и когда перед игрой растягиваешь мышцы ног у перил. Когда ты растягиваешься, я никогда не подхожу близко; жду или нахожу для растяжки другое место. А ты подходишь прямо ко мне, кладешь одну ногу на перила, тянешь икру, потом другую — без всяких задних мыслей. Я стараюсь к тебе не приближаться, потому что мне очень этого хочется. А ты можешь мимоходом дотронуться до моей ступни — так уже было однажды — и даже не заметить того.
Бывает, что мы поиграли каждый по часику с утра и ты уже снял футболку перед душем, — мне нравится, как по спине твоей катятся блестящие капли пота. Губы так и рвутся к твоему телу. Хочется ощутить твой вкус, познать тебя губами.
Ты обо мне ничего не знаешь. Ты видишь меня. Но ты меня не видишь. Меня видят все остальные. Однако никто и не подозревает, что внутри у меня собирается гроза. Это мой потайной сокровенный маленький ад. Я с ним живу, я с ним сплю. Мне нравится, что никто не знает. Хочется, чтобы ты знал. Иногда страшно, что ты знаешь.
Для остальных я — самый жизнерадостный человек из всех, кто утром уходит с теннисного корта. Я шагаю к станции метро на Девяносто шестой улице, случается, что встречаю соседа, перешучиваюсь с соседом, в надежде, что ты — сзади, неподалеку, эта мысль бередит мне душу, даже если я уверен, что тебя сзади нет. Частичка души хочет, чтобы ты видел меня счастливым, чтобы завидовал тому, отчего я так счастлив. Это вымышленное счастье я тащу с собой на работу и там приветствую всех такой жизнеутверждающей улыбкой, что она того и гляди перерастет в смех. Мне трудно сказать, истинное это счастье или притворное, но оно перетекает во все сферы моей жизни. Куда бы я ни пошел, я излучаю радость, и неким неведомым, но чудным образом эта поддельная радость озаряет и мою жизнь, и жизни тех, с кем я соприкасаюсь. Люди смотрят на меня, и я знаю, что они думают: а здорово он живет. Я со всеми флиртую, хотя на деле флиртую с тобой.