Никто не знает, почему я выгляжу таким счастливым, никто не знает, что довольный бодрячок, который так заразительно улыбается и живет такой полной жизнью, на деле — инопланетянин, скрывающийся среди землян под заемной личиной. Я выгляжу счастливым даже когда я один и счастливым быть не могу. Тем не менее тяга к тебе действительно доставляет мне счастье. Я ловлю себя на том, что насвистываю в сортире на работе. На днях в салат-баре я в ожидании начал что-то напевать. «Счастливый у вас денек», — заметила кассирша, в результате и ей перепало немного счастья. Работа доставляет мне счастье. Стоит мне улыбнуться — и сердце заводится с толкача. На длинных тоскливых заседаниях именно я поднимаю всем настроение, отпуская дурацкие замечания. Мистер Жизнелюб — лекарство от скуки!
Я далеко не сразу сообразил, что это мое счастье вовсе не вымышленное. Твой случайный взгляд или вскользь брошенное «Привет» способны вызвать прилив счастья на целый день. Пусть мне не дано к тебе прикасаться, для счастья достаточно тебя видеть. Для счастья достаточно тебя желать. Мысль о том, что я способен выкрасть мельчайшую долю секунды и прижаться щекой к влажному пушку на твоей груди, только что из душа, делает жизнь осмысленнее и радостнее, чем все, чего я хотел и что делал в последнее время. Я целый день, каждый его миг, думаю про твою кожу.
Порой встревает работа. Работа занимает голову. Работа — моя ширма. Вся моя жизнь — ширма. Я сам — ширма. У меня настоящего нет ни лица, ни голоса, мы с этим настоящим не всегда рядом. Как гром после молнии, этот настоящий может оказаться очень далеко. Иногда гром не гремит вовсе. Только вспышка, а потом — тишина. Когда я тебя вижу, всегда — вспышка, а потом тишина.
Мне хочется об этом рассказать. Вот только рассказать некому. В голову приходит только отец, но его уже нет в живых. Тебе бы он понравился. И ты бы понравился ему.
Я окутан молчанием, точно дерюгой — нищий, приткнувшийся в убогом подвале. Я тоже в подвале. Моя страсть питается всем, кроме воздуха, а потом сворачивается, как скисшее молоко, которое никогда полностью не скисает. Замирает на полдороге. И пусть она каждый день по чуть-чуть гробит сердце, сердцу полезно все, что его трогает, это как чувство, это становится чувством. Да, сам я с тобой не заговариваю, но всегда надеюсь, что заговоришь ты, ты же молчишь, потому что я молчу, потому что мы погрузились в молчание, даже не начав разговора.
Впрочем, ты не заговариваешь ни с кем на корте. Однажды я услышал, как один из пожилых посетителей спросил, можно ли с тобой сыграть. Смелое заявление, поскольку играешь ты отлично. Я позавидовал его отваге. Как только прозвучал вопрос, ты улыбнулся и ответил:
«Можно, пожалуй». Я позавидовал ему. Только через месяц я сообразил, что «Можно, пожалуй» — это вежливый отказ, на деле означающий: «Никогда».
Ты всегда немногословен. Во время двухминутного отдыха после растяжки ты стоишь и смотришь на деревья отрешенным, почти скорбным взглядом, уносящим тебя в какие-то дали. Ты кажешься печальным, бледным. «Тебе грустно? -хочется мне спросить. — Тебе что, не нравится теннис?»
Полагаю, тебе совсем не грустно. Тебе никто не нужен. Ты — крепкая цитадель, гордая своими укреплениями и разноцветными знаменами, плещущими на летнем ветру. Каждое утро я слежу, как ты приходишь на корт, как играешь, как уходишь через полтора часа. Всегда одно и то же, ты не бываешь хмур, но неизменно молчалив. Иногда ты произносишь: «Прошу прощения», если я оказываюсь у тебя на дороге, или: «Спасибо», если твой мяч улетает ко мне, а я бросаю его обратно. Эти слова привносят утешение в ложные надежды и надежды в ложные посулы. У меня появляется хоть что-то вместо ничего. Даже мысль о том, что из ничего ничего не бывает, дает мне точку опоры и пищу для размышлений, когда я просыпаюсь посреди ночи и не вижу ничего: ни темноты вокруг, ни жалюзи на окнах, ни подвала, ни даже надежды и ложных утешений, а только радость от прикосновения твоей воображаемой ноги к моей. Иллюзия постоянного поста лучше неотвратимости голода. Похоже, что у меня, как это принято называть, разбито сердце.
Иногда мне хочется повернуться лицом к стене спальни и излить ей свою душу. Но чем помогут разговоры с темнотой? Лучше все это бросить, но я не могу. Я — как человек, который забыл сойти с поезда и проехал конечную остановку.
В пятницу по вечерам я выхожу с работы, поражаюсь потоку фар — машины, автобусы, лихорадочная сутолока велосипедов и парней из службы доставки, которые с риском для жизни проносятся мимо одного красного светофора за другим, и все эти люди, которые что-то делают, куда-то направляются, — одно дуновение свежего вечернего воздуха, и мысль возвращается: я зря трачу жизнь, я совсем одинок. В сердце струей вливается нежность. Впрочем, меня не проведешь. Нежность — это подложная любовь, поверхностная любовь, пошлое цивильное лицо любви.
В такие вечера я иногда не сразу отправляюсь домой. Зачем домой? Что там ждет? Лучше постоять на тротуаре, придумать причину дойти пешком до следующей автобусной остановки, а потом еще до следующей. Бывает, я захожу в какой-нибудь магазин, забываю про работу, забываю про всех, позволяю себе погрузиться глубже, потому что мне хочется страдать, хочется причинять боль, хочется что-то чувствовать, даже если я знаю, что мысли о тебе не продержатся долго, их сметут запахи и суета большого магазина, и мысли обязательно уклонятся к другим предметам, другим лицам, и в толпе я тебя потеряю и уже не припомню лица.
В один из таких вечеров я наткнулся в «Барни» на Клэр. «Подумываю купить галстук и все не решу, который из этих двух». Она тоже покупала галстук. «И кто тот счастливчик?» — осведомился я. Она улыбнулась — слегка позабавленная, одновременно укоряющая, видимо, желая сказать: вечно ты со своими шуточками. «Всего лишь мой папа», — произнесла она. Галстук она уже выбрала и бродила по магазину с ним в руке, на случай, если вспомнится что-то еще. «А ты чего?» — «Все никак не решу», — сказал я, держа по галстуку в каждой руке и ловя себя на том, что раскачиваю их, как весы. «Нерешительность — это очень в твоем духе», — заметила она, все еще забавляясь, но и с долей насмешки. Я не ответил. Вместо этого спросил, что она собирается делать, купив галстук. «Ничего». Не выпьет ли она со мною бокал вина на Шестьдесят третьей улице? Она призадумалась. «Ведь вечер пятницы, Клэр». — «Я обещала... — начала она, но потом сдалась. — Ладно. Но только один бокал». Мы заплатили за галстуки. «Идем. Я расскажу тебе про свою нездоровую страсть к галстукам — как я их обхаживаю, лелею, как храню им вечную верность». Хотя на самом-то деле я просто хотел поговорить о тебе. Она засмеялась. Потакает мне. Но я знаю: ей это не по душе. Ей же я не сказал, что хотел купить галстук и тебе. Однако духу не хватило, так и не купил. И вот через час я опять один. Я знаю, чем закончится вечер. Если бы только увидеть тебя во сне. Иногда получается. Но слишком редко. Сны — как театральные прогоны и мини-репетиции; они говорят, что мы станем делать, когда задать вопрос, когда, в положенный срок, прикоснуться друг к другу, если этот срок настанет. Утром, стоя нагишом перед зеркалом, я люблю представлять, что ты стоишь сзади. Потом ты подходишь ближе и прижимаешься всем телом, тоже нагой, опустив подбородок мне на плечо, ближе к ключице, прирастаешь ко мне щекой, обхватываешь руками. Я улыбаюсь тебе, а ты — в ответ. Вместе нам хорошо. Ночь прошла хорошо. Я хочу услышать от тебя, что тебе очень понравилось. «Что, правда?» — переспрашиваю я, будто мне очень нужно, чтобы ты повторил свои слова, будто я сам не вполне в это верю, пока не услышу подтверждения. Ты закусываешь губу и четыре-пять раз киваешь.
Мне знаком этот кивок. Я много раз видел его на теннисном корте. Ты совершенно невозмутимо подтверждаешь свои слова, следишь взглядом за мячом, видишь, как он приземляется именно там, где ты задумал. Заработав очко, ты никогда не размахиваешь руками, не восклицаешь; ты даже не улыбаешься, послав безупречный бэкхенд к самой задней линии. Ты лишь киваешь несколько раз. Иногда прикусываешь нижнюю губу. Этим все сказано. Именно так ты поступаешь, заметив свое отражение в зеркале раздевалки, осматриваешь себя, особенно — плечи, про которые знаешь: безупречны. Иногда ты даже поворачиваешься боком, чтобы видеть лопатки, сводишь их и разводишь раз-другой, потом киваешь. Ты доволен. Так оно бывает, когда разум, тело, земля и время — в полной гармонии. Возможно, именно он — этот кивок — пришел из детства, с ним ты кидал камень-голыш и смотрел, как он прыгает по открытой воде, три, четыре, пять, шесть, семь раз. Или когда увидел оценку «отлично», пока учитель в понедельник выдает итоговую контрольную по физике за прошлую неделю. Такой же кивок. Он подтверждает, что нечто, над чем ты работал, что довел до ума, наконец-то доставляет тебе удовольствие. Иногда, хотя и нечасто, при сильном ударе по мячу тебе случается крякнуть. Мне нравится это твое приглушенное кряканье. У меня рождается мысль, что так же звучит твой стон, когда ты кончаешь. Мне нравится думать про то, как ты кончаешь. Это возвращает тебя на землю, очеловечивает, придает звучание физическим усилиям, которые в противном случае могли бы остаться незамеченными. Мне хочется видеть твое лицо в тот миг, когда ты кончаешь.