А то, что я весь дрожу, до меня доходит только позже — я уже стремительно шагаю по Мэдисон-авеню, чтобы побыстрее удалиться от «Ренцо и Лючии». Видимо, это потрясение. Или ревность. Или злость. Потом я поправляю сам себя. Это страх. А на самом деле — стыд.
Я, обиженная сторона, боюсь, что они меня застукают, а им, обидевшим, решительно наплевать: никакого всплеска адреналина или смущенной гримасы у нее на лице. Она бы просто пронзила меня взглядом со своего места в глубине ресторана: ладно, теперь ты все знаешь.
Можно, конечно, убедить себя в том, что я стремительно ретировался из ресторана по одной причине: чтобы она не переживала, что ее застукали. Вот только сердце колотится слишком сильно, чтобы приписать мой поступок желанию сделать что-то ради нее. Меня мутит не только от этой трусливой, покорной, бесхребетной ретирады; мутит и от собственного нескрываемого потрясения. Если сейчас встретится кто знакомый, он глянет на меня и спросит: «Что случилось? У тебя ужасный вид». У меня правда ужасный вид? Такой же ужасный, как в тот день, когда мне позвонили и сказали, что отец упал, переходя улицу, лежит без сознания в реанимации, — и я помчался в больницу, забыв ключи, бумажник и удостоверение личности, которое позволяло подтвердить, что у нас с ним одна фамилия? Наплевать мне, как я выгляжу.
Впрочем, не наплевать.
Кстати, прежде чем выйти из ресторана, я все-таки немного задержался, чтобы никто не подумал, что я сбежал, как только их увидел. Сообразил, однако.
Эта мысль наполняет меня гордостью за самого себя, гордость придает походке бодрой упругости. Мод подумает, что настроение у меня отличное, решил освободить полдня от работы и направляюсь, скорее всего, на теннисный корт, где мы с ней меньше года назад и познакомились.
Я редко играю в теннис после восьми утра, но выкроить время для тренировки в столь славный пятничный полдень — мысль замечательная, тем более что нынче такой псевдовесенний день, хотя на деле конец зимы. Я звоню Харлану, своему партнеру по утренним тренировкам. Он школьный учитель и днем обычно возвращается на корт. Как всегда, включается автоответчик. Я оставляю ему сообщение. Потом замечаю на углу Шестьдесят седьмой и Мэдисон автобус, который ходит через весь город, и когда двери его уже почти захлопнулись, решаю отправиться на запад. До кортов путь оттуда неблизкий, но мне нравится около полудня пройтись по западной оконечности Центрального парка. Можно минут через двадцать позвонить Мод на мобильник, выяснить, какова будет ее реакция. И зафиксировать в голове для будущего употребления: «Ой, страшно занята, потом позвоню».
В автобусе перебираю в уме несколько вещей. Звук голоса Мод, когда она рада меня слышать, даже если у нее деловой ланч и «говорить сейчас ну совсем никак». Рассеянный голос, окутанный шумом переполненного ресторана. А также то, как она на него смотрела по ходу разговора — внимательно вслушиваясь, полностью уйдя в беседу, ловя все оттенки его широкой, с ямочками улыбки, склонив к нему голову, почти соприкасаясь — и обе головы разве что не упираются в большое зеркало перед ними: любой студент-искусствовед усмотрел бы здесь влияние Кановы. Если я позвоню, она, разумеется, не снимет трубку. Блажен муж, спутница которого к нему прислушивается, ловит каждое слово, просит рассказать подробнее, «и пожалуйста, не умолкай, — говорит она, — мне так хорошо, когда ты со мной говоришь», а левая рука свешивается со спинки дивана, дотрагивается до его затылка, ерошит волосы у него на затылке — поглощенность, сосредоточенность, обожание. «Я для тебя на все готова», — говорят ее глаза.
Правая ее ладонь оставлена на столе, оглаживает солонку, ничего не делает, ждет. Мне знаком этот жест. Она хочет, чтобы он взял ее за руку.
Говорят и при этом всматриваются. И предаются, чтоб их, любви.
У женщины, которая вот так вот поглаживает мужчину по затылку, с ним явно не платонические отношения. У женщины, которая перед тобой не раздевалась, не бывает таких уверенных, жадных прикосновений. Она не может им насытиться. Они прошли стадию умолчаний, неловких признаний, мучительного смущения людей, которых неудержимо тянет друг к другу, но до постели еще не дошло. Это люди, которые совсем недавно начали спать вместе, и им не удержаться от прикосновений, прикосновения — это главное. Они по инерции флиртуют, хотя цель ухаживаний уже достигнута. И все же эта рука, так смирно и невинно лежащая на столе, все еще оглаживающая солонку, — неужели он не понимает, что она ждет, ждет, когда он накроет ее ладонь своей?
С каких пор они спят вместе? С недавних? Неделю? Месяц? Это надолго? Кто он такой? Где они познакомились? Были у нее другие? Был ли явственный, ощутимый момент, когда она решила перейти этот мост и оказаться на другой стороне? Или все это, как говорится, просто взяло — и случилось? Отправляешься в один прекрасный день на деловой ланч, он вглядывается в тебя, твой взгляд останавливается на нем, и вдруг внезапно, после какого-то полбокала вина, у тебя сбивается дыхание, а слова сами выскальзывают изо рта, ты не можешь поверить в то, что только что сказал, а самое главное — его это так же затягивает, как и тебя, и вот один из вас не выдерживает и произносит: «Что, это действительно случилось?» — а другой отвечает: «Похоже, да». Я прямо слышу эти слова: «То, что случилось в "Ренцо и Лючии", в "Ренцо и Лючии" и останется».
Я им завидую. Они спят вместе. При этом не ревную. Потому что ревности боюсь больше, чем утраты любви.
Почему я не сообразил заранее, что в ее жизни произойдет что-то такое? В большинстве случаев ты даже не отдаешь себе отчет в том, что что-то подозревал, тебе и в голову не приходит сопоставить незначительные улики, которые буквально каждый день, каждый час попадались тебе на глаза, — только теперь ты жалеешь, что не дал себе труда их подмечать, анализировать, вносить в гроссбух сердечной боли, обид и коварства. Вечные эти занятия йогой в выходные по вечерам; телефонная трубка, которую она почти не снимает на работе, зная, что это я звоню; «по стаканчику с друзьями» после работы, а потом, незаметным для тебя образом, это перетекает в непредвиденный ужин; читательский кружок, который никогда не собирается дважды в одном и том же месте; рабочие встречи, которые назначаются в последний момент; ноутбук, который она выключает чуть слишком поспешно, стоит тебе войти в комнату; и постоянно — эти загадочные беседы из одних только «да» и «нет» — по ее словам, это босс звонит ей поздно вечером из Вестчестера.
Вечером она курит и смотрит в пустоту, слушает музыку и смотрит в пустоту, смотрит в пустоту и общается с ним, не со мной. Она напоминает мне одержимых женщин из фильмов 1940-х годов: она куда-то плывет на судне, одиноко сидит на палубе, не может читать, а хочет только бродить в ночной тьме, пока не появится тот, в кого она влюблена, и не предложит зажечь ей сигарету.
Думала ли она о нем, когда мы сидели рядом и смотрели телевизор, или когда я разминал ей пальцы ног, потому что у нее болели стопы, или когда мы терлись друг о друга в кухне, я обнимал ее сзади и хотел увлечь в постель? В голове проносятся новые сомнения, но поймать их не удается, улетели. Ну и ладно. Есть вещи, которых лучше не знать и не обдумывать. А друзья мои знают? Может, они пытались открыть мне глаза, но отступали, потому что я не понимал их намеков?
В лифте, который поднимает их к нему в квартиру, она поправляет ему галстук — так она поправляла лацкан моего пиджака за секунду до того, как мы звонили кому-нибудь в звонок, — заранее зная, что, как только за ними закроется дверь, она сорвет этот галстук, расстегнет ему рубашку, дернет за ремень, сорвет с него одежду. Мне нравится думать, что она предлагает помочь ему с запонками, потому что считает, что самостоятельно мужчины их надевать и снимать не умеют. Я хочу, чтобы у него возникало опасение, что она думает про своих бывших, когда опытной рукой снимает с него запонки.