Взять книгу без благословения настоятеля — значило оскорбить своего ангела-хранителя накануне Великого Поста. Но едва затих шум ударившей в голову крови и отхлынула с лица пунцовая краска, отец Гурий, в миру Василий Васильевич Лагода, тридцати трех лет от роду, торопливо спрятал находку на груди и, словно страшась погони, покинул гулкие своды монастырского подвала.
Своеволие — вот начало всякого греха и отступничества… На Масленой неделе, перед самым началом Великого Поста, настоятель благословил очистить «холодный подвал», где дотлевали в покое и сырости отжившие свой век обиходные предметы. Среди груды пыльного старья иногда попадались и книги: истертые требники, залитые свечным воском псалтири, уже никуда не годные, изъеденные мышами и древоточцами. Сверток из подгнившей мешковины отец Гурий сначала бросил в общую кучу, но потом, раздумав, снова взял в руки и развернул. В сыром саване лежал брикет вощеной бумаги, а в нем толстая тетрадь. На ладонь лег скользкий переплет из порыжелой телячьей кожи.
Отец Гурий давно интересовался личностью Авеля и даже пробовал изучать его «солнечные диаграммы» и «звездные течения». Словно предвидя некую общность судьбы, он кропотливо собирал сведения о мятежном прозорливце, и постепенно Авель стал ему братски близок. Вещий монах, при жизни отмеченный перстом избранничества и скорби, и после кончины своей увлекал души соблазном тайного знания.
Вечный странник и мудрец, смиренный Авель, или, как он сам себя называл, отец Дадамий, был рожден в простом крестьянском звании. По воле родителей он рано женился и с молодых лет оказался обременен семьей. Но иное повеление оказалось сильнее. Услышав в себе тайный голос, Авель удалился от мира.
Дар пророчества впервые посетил его на острове Валааме. По благословению благочинного Авель поселился в отдаленной пустыни, где, «яко злато в горниле», выплавился его пророческий дар. Но печальна судьба пророка в своем отечестве. Каббалистические откровения Мишеля Нострадамуса стяжали тому всемирную славу, богатство и немалый придворный почет. Тайнозритель же Авель лишь многие скорби претерпел за свой несмолкающий вещий глас. Находясь ежечасно «под смертною казнию», мятежный монах пророчествовал судьбы царей и государств. Гремел, яко божий кимвал, презрев вельможный гнев, гонения, жестокие колодки и цепи, кои неоднократно налагались на него, ибо пророчества его, как правило, бывали мрачными, изобиловали точными датами конца царств и непременно сбывались. О них можно было бы и промолчать, но отец Дадамий настырно излагал свои «видения» перед лицом церковных иерархов, и крамольному делу тотчас же давали ход, подозревая монаха то в заговоре, то в оскорблении высочайших особ. Монастырский затворник в мгновение ока превращался в узника совести, то есть сидельца Петропавловской крепости.
Но после дословного исполнения реченного через него отца Дадамия с любезной поспешностью освобождали из узилища, где он пережидал вельможный гнев, и новый император считал своим долгом лицезреть таинственного чтеца Сивиллиных книг и подолгу беседовать с ним наедине. Отца Дадамия с почестями возвращали в обитель, но почти сразу же, «аки птица в заклеп», он вновь попадал в узилище за следующее «зело престрашное» предсказание. В конце своей жизни Авель умолк, и явленное ему в видениях доверял лишь бумаге, записывая реченное ему Духом посредством особой тайнописи. Последние двенадцать лет Авель трудился над загадочной книгой.
Вещий монах умер в 1841 году. Среди скудного наследства Авеля: двух чайников, поношенной рясы, нескольких монет и простых обиходных предметов ни книг, ни записок не значилось. Эта опись, заключенная в рамку, доныне предъявляется всем посетителям суздальского музея-тюрьмы.
Всегда молчаливый и сосредоточенный, отец Гурий с прежним усердием исполнял послушание на клиросе и в хозяйственных службах монастыря. Лишь очень внимательный взгляд мог бы заметить перемену в его облике. Глаза его, прежде погруженные в задумчивую тень, робкие и сосредоточенные, временами даже чуть боязливые, теперь были отрешенны и темны, напоминая мерцание вод в колодезной глуби. Он, давно отрекшийся от своей воли, прельстился тайной и оказался уловлен опасной приманкой, единственной еще живой страстью своей — интересом к неизвестным рукописям и древнему слову.
В первый же вечер, оставшись один на один с книгой, отец Гурий с трепетом разогнул ветхие листы. Кроме заглавия и «титула», писанных полууставом, текст был непонятен отцу Гурию. Знаки-буквицы, дразняще знакомые Азы, Буки и Веди, порхали по трем строчкам, переворачивались вниз головой и никак не желали слагаться осмысленно. Иные из них напоминали воинов, изготовившихся к бою, другие были похожи на человеческие фигурки в молитве, некоторые походили на жуков, на переплетенные стебли растений или наивные рисунки детской руки… Это был очень древний, неизвестный отцу Гурию тайнописный алфавит.
Древними рукописями он интересовался с ранней юности. Изредка на его пути попадались невнятные разрозненные свидетельства о существовании какой-то древней русской грамоты. «В старовину люди грамоте знали, иной грамоте, чем теперь, а писали ее крючками, вели черту Богови, а под нее крючки лепили и читать по ней знали…» — припомнил он что-то из этнографических изысканий Миролюбова. Буквы таинственной книги тоже теснились по трем линиям. Нижняя линия определенно означала земную твердь, а верхняя, вероятно, небо. Срединная же открылась ему как человеческий путь во плоти. Именно такое написание существовало и в санскрите. Возможно ли, что книга была написана на какой-то разновидности этого древнего языка русским монахом Авелем?
Вечером Прощеного Воскресения отец Гурий, размягченный и растроганный светлой печалью прошедшего дня, решился на несколько неожиданный шаг. Помня святоотеческое наставление, что «брат братом помогаем, яко град тверд», он завернул заветную «книгу» в расшитый серебряной нитью покровец и, прихватив кое-что из собственных записок, отправился к своему духовному собеседнику, монаху Серапиону. Он думал во всем открыться брату. Серапион обязательно поможет ему получить настоятельское благословение и братской молитвой укрепит на пути.
После вечерней трапезы монастырская братия уже разошлась по келиям, но до Всеобщего Правила оставалось несколько часов. Двор был пуст. Легкая поземка кольцами свивалась на пути отца Гурия. Начиналась метель. Грубые, армейского образца ботинки не спасали от мороза. Низко опустив голову, он брел навстречу ветру, бережно, как спящего младенца, прижимая к груди книгу и предаваясь своим размышлениям: «…Мусульмане ведут свое летоисчисление от Хиджры пророка. Иудеи чтут свою хронологию „от Сотворения Мира“. И было это в 3671 году до рождества Спасителя. Вероятно, исконное русское летоисчисление „от Сотворения Мира“ также предполагает какое-то решающее событие в жизни и культуре словен и руссов. Может быть, семь с половиной тысячелетий назад было положено начало русской хронологии, записи исторических событий? А может быть, была написана некая священная книга „Сотворение Мира“? Неужели русской письменности уже тысячелетия?..» — роились крамольные мысли под его потертой камилавкой.
— Молитвами Святых Отец наших Господи помилуй нас, — пропел он дребезжащим тенорком монастырское приветствие.
— Аминь и Слава во веки веков, — привычно ответил из-за двери хозяин кельи.
Серапион открыл дверь и на пороге по-братски облобызал отца Гурия. Брат Серапион был погодок отца Гурия, то есть, по монашеским меркам, еще молодой человек. Ласково-внимательное выражение его лица делало излишними всякие извинения за неурочное, довольно позднее вторжение. Отец Гурий некоторое время вглядывался в черты брата Серапиона, приятно оживленные тонким, чуть нервным румянцем. Он словно примеривал к его лицу, сияющему тихой радостью свидания, свою тревожную тайну. Среди братии инока Серапиона отличала легкая, но всегда уместная светскость в обращении, а также «словесность и книжность». Все это, вместе взятое, и позволило ему благодатно трудиться секретарем при настоятеле обители.