К середине ночи они доплыли до Кемжи. Берега и косогор искрились в раннем заморозке. Вдоль берега выстроились темные бревенчатые избы. В одном из окошек тлел слабый керосиновый огонек.
— Туда, — прошептал он.
Теперь при малейшем напряжении, глубоком вздохе шла горлом кровь, и он уже не мог поднять голову с лапника. Она подогнала плот к берегу, с не женской силой перетащила Вадима на белую от инея траву и направилась вверх по берегу, к избе, где краснел в окне живой огонек.
Мать Вадима не спала, она, должно быть, ждала, не стукнет ли в окно печальная весть. Маленькая, сухая, как поджарый подросток, она лежала на высокой кровати, укрывшись до груди лоскутным одеялом.
Прошлой ночью кто-то оставил на лавочке под окном штуку белого полотна. Ткань отволгла в ночном дожде, отяжелела. Плотная, твердая «елочка» была выткана не в их краях, где все ткачихи уже наперечет. Целый день она ждала, не объявиться ли хозяин. А потом поняла: это чей-то недобрый подарок.
Из-за образов достала «кровную» рукопись бабушки Пелагеи. Затеплила лампадку и, обернувшись на восток, завела материнский плач. То был старинный родовой причет по далекому сыну, может быть, забывшему о ней, может быть, сгинувшему на чужбине. Из огненных слов строила она спасительный мост, свивала крепкую вервь молитвы, отчиняла от пули и ковала железную рубашку…
Лика сидела под тусклой лампой, лишь изредка приподнимала голову от шитья и вглядывалась в красный угол, где среди потемневших от времени образов сияла свежими красками икона отца Гурия: золотоволосый мальчик на троне. И тогда по губам ее скользила слабая улыбка.
Вадим прикрыл глаза, сохраняя видение внутри себя, чтобы унести его за опускающийся темный полог. Белый сокол влетел в избу, сделал круг над кроватью и сел на темное окно, чего-то выжидая. Дядя Евстафий подал ему руку, помогая подняться, так при жизни дядя здоровался с ним, как с ровней, в ту блаженную пору, когда Вадиму едва исполнилось три года. Под матицей закружился охваченный невидимым пламенем берестяной Сирин, такой висел когда-то над его колыбелью. Мать и Лика испуганно посмотрели на внезапно закружившуюся птицу. Вадим неуверенно встал, шагнул к двери. В черном проеме на качелях качался маленький белоголовый мальчик, не давая ему уйти. Качели улетали во мрак, и светлые волосенки почти закрывали лицо, и ветер пузырил рубашонку на груди, и ребенок исчезал в темном провале дверей. Но через мгновенье, крепко держась за веревочные постромки, мальчик вылетал на свет, и светлые волосы его, отхлынув со лба, открывали прямой соколиный росчерк бровей. Чья душа влетала в мир на стремительных качелях? И смерть, и рождение были лишь движением этого маятника.
За порогом избы простиралась тьма. Белый конь, оседланный для дальней дороги, терпеливо ждал его у дверей. Словно призрачный мост белела в глубинах неба млечная стезя, уводящая путников от Земли к Лунным Вратам и далее. Но на последнем распутье все медлил он, сопротивляясь силе, толкающей его за порог. Вздрогнул конь, оглянулся на путника и, беззвучно перебирая копытами, ушел один по звездной тропе.
И словно в камне алмазном высеченные, проступили из тьмы огненные словеса:
«Пребуде в круге земном, сыне, ибо не исполнен срок твой… Восстань к жизни и гряди во славу Руси. В пламени земных битв обретешь заповедный путь свой!»
Вместо эпилога
Прошло полгода. Ясным апрельским днем, когда с далекого Спас-озера доносился рев ледолома, а русло Еломы переполнилось шалой водой, внесла Гликерия в избу и положила на подушку рядом с мужем новорожденного сына: был он завернут в белую льняную рубашку с древними узорами. Когда-то была отцова рубаха пробита пулями, а теперь ровно залатана, словно и не было кровавого боя на озерных берегах. Притих младенец, чуя родную силу. Этим простым обрядом издавна крепили кровную связь и приязнь между отцом и сыном. И впервые после долгой зимы и тяжелого излечения уверенно и крепко встал Вадим, бережно принял на ладони дитя, и вынес на горячее от полуденного жара крыльцо. Расправив плечи, протянул навстречу яростному вешнему свету первенца, посвящая его в защитники солнечной Сурьи-Руси.